Духовная поэзия

Духовная поэзия

Александр Сергеевич Пушкин

(Православные стихи)

МОНАСТЫРЬ НА КАЗБЕКЕ

Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.

Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда б, в заоблачную келью,
В соседство Бога скрыться мне.

Однажды странствуя среди долины дикой,
Внезапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
«Что делать буду я? что станется со мной?»

И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Уныние мое всем было непонятно.
При детях и жене сначала я был тих
И мысли мрачные хотел таить от них:
Но скорбь час от часу меня стесняла боле;
И сердце наконец раскрыл я поневоле.

«О горе, горе нам! Вы, дети, ты, жена! —
Сказал я, — ведайте: моя душа полна
Тоской и ужасом, мучительное бремя
Тягчит меня. Идет! уж близко, близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!»

Мои домашние в смущение пришли
И здравый ум во мне расстроенным почли.
Но думали, что ночь и сна покой целебный
Охолодят во мне болезни жар враждебный.
Я лег, но во всю ночь все плакал и вздыхал
И ни на миг очей тяжелых не смыкал.
Поутру я один сидел, оставя ложе.
Они пришли ко мне; на их вопрос я то же,
Что прежде, говорил. Тут ближние мои,
Не доверяя мне, за должное почли
Прибегнуть к строгости. Они с ожесточеньем
Меня на правый путь и бранью и презреньем
Старались обратить. Но я, не внемля им,
все плакал и вздыхал, унынием тесним.
И наконец они от крика утомились
И от меня, махнув рукою, отступились,
Как от безумного, чья речь и дикий плач
Докучны и кому суровый нужен врач.

Пошел я вновь бродить, уныньем изнывая
И взоры вкруг себя со страхом обращая,
Как узник, из тюрьмы замысливший побег,
Иль путник, от дождя спешащий на ночлег.
Духовный труженик — влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор — и попросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: «Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный —
И смерть меня страшит».
«Коль жребий твой таков, —
Он возразил, — и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?»
И я: «Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?»
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий Свет», — сказал я наконец.
«Или ж, — он продолжал, — держись сего ты Света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!» — И я бежать пустился в тот же миг.

Побег мой произвел в семье моей тревогу,
И дети и жена кричали мне с порогу,
Чтоб воротился я скорее. Крики их
На площадь привели приятелей моих;
Один бранил меня, другой моей супруге
Советы подавал, иной жалел о друге,
Кто поносил меня, кто на смех подымал,
Кто силой воротить соседям предлагал;
Иные уж за мной гнались; но я тем боле
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть — оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.

Когда великое свершилось торжество
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда со стороны животворяща Древа
Мария-грешница и Пресвятая Дева
Стояли, бледные, две слабые жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Но у подножия теперь креста честного,
Как будто у крыльца правителя градского,
Мы зрим поставленных на место жен святых
В ружье и кивере двух грозных часовых.
К чему, скажите мне, хранительная стража?
Или распятие казенная поклажа,
И вы боитеся воров или мышей?
Иль мните важности предать Царю Царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть Свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, Чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?

Как с древа сорвался предатель ученик,
Диявол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной.
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.

Отец людей, Отец Небесный!
Да имя вечное Твое
Святится нашими сердцами!
Да прийдет Царствие Твое,
Твоя да будет Воля с нами,
Как в небесах, так на земли!
Насущный хлеб нам ниспошли
Твоею щедрою рукою,
И как прощаем мы людей,
Так нас, ничтожных пред Тобою,
Прости, Отец, Своих детей;
Не ввергни нас во искушенье
И от лукавого прельщенья
Избави нас.

Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв.

Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста.
Всех чаще мне она приходит на уста

И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! Дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
(стихотворение о молитве Ефрема Сирина, Пушкин скончался в день памяти этого святого).

Великий день Бородина
Мы братской тризной поминая,
Твердили: «Шли же племена,
Бедой России угрожая;
Не вся ль Европа тут была?
А чья звезда ее вела.
Но стали ж мы пятою твердой
И грудью приняли напор
Племен, послушных воле гордой,
И равен был неравный спор.

И что ж? свой бедственный побег,
Кичась, они забыли ныне;
Забыли русский штык и снег,
Погребший славу их в пустыне.
Знакомый пир их манит вновь —
Хмельна для них славянов кровь;
Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!

Ступайте ж к нам: вас Русь зовет!
Но знайте, прошеные гости!
Уж Польша вас не поведет:
Через ее шагнете кости. «
Сбылось — и в день Бородина
Вновь наши вторглись знамена
В проломы падшей вновь Варшавы;
И Польша, как бегущий полк,
Во прах бросает стяг кровавый —
И бунт раздавленный умолк.

В боренье падший невредим;
Врагов мы в прахе не топтали;
Мы не напомним ныне им
Того, что старые скрижали
Хранят в преданиях немых;
Мы не сожжем Варшавы их;
Они народной Немезиды
Не узрят гневного лица
И не услышат песнь обиды
От лиры русского певца.

Но вы, мутители палат,
Легкоязычные витии,
Вы, черни бедственный набат,
Клеветники, враги России!
Что взяли вы. Еще ли росс
Больной, расслабленный колосс?
Еще ли северная слава
Пустая притча, лживый сон?
Скажите: скоро ль нам Варшава
Предпишет гордый свой закон?

Куда отдвинем строй твердынь?
За Буг, до Ворсклы, до Лимана?
За кем останется Волынь?
За кем наследие Богдана?
Признав мятежные права,
От нас отторгнется ль Литва?
Наш Киев дряхлый, златоглавый,
Сей пращур русских городов,
Сроднит ли с буйною Варшавой
Святыню всех своих гробов?

Ваш бурный шум и хриплый крик
Смутили ль русского владыку?
Скажите, кто главой поник?
Кому венец: мечу иль крику?
Сильна ли Русь? Война, и мор,
И бунт, и внешних бурь напор
Ее, беснуясь, потрясали —
Смотрите ж: всё стоит она!
А вкруг ее волненья пали —
И Польши участь решена.

Победа! сердцу сладкий час!
Россия! встань и возвышайся!
Греми, восторгов общий глас.
Но тише, тише раздавайся
Вокруг одра, где он лежит,
Могучий мститель злых обид,
Кто покорил вершины Тавра,
Пред кем смирилась Эривань,
Кому суворовского лавра
Венок сплела тройная брань.

Восстав из гроба своего,
Суворов видит плен Варшавы;
Вострепетала тень его
От блеска им начатой славы!
Благословляет он, герой,
Твое страданье, твой покой,
Твоих сподвижников отвагу,
И весть триумфа твоего,
И с ней летящего за Прагу
Младого внука своего.

ПРОРОК
(Исаия 6 гл.)

Духовной жаждою томим,
В пустыне мрачной я влачился,
И шестикрылый Серафим
На перепутье мне явился.

Перстами легкими, как сон,
Моих зениц коснулся он:
Отверзлись вещие зеницы,
Как у испуганной орлицы.

Моих ушей коснулся он,
И их наполнил шум и звон:
И внял я неба содроганье,
И горний ангелов полет,

И гад морских подводный ход,
И дольней розы прозябанье.
И он к устам моим приник
И вырвал грешный мой язык,

И празднословный, и лукавый,
И жало мудрое змеи
В уста замерзшие мои
Вложил десницею кровавой.

И он мне грудь рассек мечом,
И сердце трепетное вынул,
И угль, пылающий огнем,
Во грудь отверстую водвинул.

Как труп, в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, Пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею Моей,

И обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!»

О чем шумите вы, народные витии?
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою,
Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.

Уже давно между собою
Враждуют эти племена;
Не раз клонилась под грозою
То их, то наша сторона.
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях, иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос.

Оставьте нас: вы не читали
Сии кровавые скрижали;
Вам непонятна, вам чужда
Сия семейная вражда;
Для вас безмолвны Кремль и Прага;
Бессмысленно прельщает вас
Борьбы отчаянной отвага —
И ненавидите вы нас.

За что ж? ответствуйте: за то ли,
Что на развалинах пылающей Москвы
Мы не признали наглой воли
Того, под кем дрожали вы?
За то ль, что в бездну повалили
Мы тяготеющий над царствами кумир
И нашей кровью искупили
Европы вольность, честь и мир.

Вы грозны на словах — попробуйте на деле!
Иль старый богатырь, покойный на постеле,
Не в силах завинтить свой измаильский штык?
Иль русского царя уже бессильно слово?
Иль нам с Европой спорить ново?
Иль русский от побед отвык?
Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,
От финских хладных скал до пламенной Колхиды,
От потрясенного Кремля
До стен недвижного Китая,
Стальной щетиною сверкая,
Не встанет русская земля.
Так высылайте ж нам, витии,
Своих озлобленных сынов:
Есть место им в полях России,
Среди нечуждых им гробов.

А.С.Пушкин. Собрание сочинений в десяти томах издания 1974г.
Москва. «Художественная литература».

ДУХОВНАЯ ПОЭЗИЯ

К разряду духовной поэзии сейчас могут отнести любые стихи, либо содержащие в себе религиозную эмблематику, либо выстроенные на библейских и евангельских сюжетах и мотивах, либо даже попросту демонстрирующие почтительное (обычно говорят – «молитвенное») отношение автора к православной вере и ее символам. И соответственно выходят объемистые антологии и сборники духовной поэзии – вплоть до таких книг, как «Дорога к Храму: Духовные стихи поэтов Прикамья» (Пермь, 2000) или «Собор стихов: Стихи-свидетельства о пути к Христу, написанные поэтами Кузнецкого края» (Кемерово, 2003), где, – по словам Бориса Бурмистрова, – «настоящая поэзия соединяется с молитвой, а вернее, переходит в молитву». И пополняются ряды духовных стихотворцев – как за счет мирян (Зинаида Миркина, Александра Истогина, Александр Зорин, Владимир Богатырев, почти 90 поэтов Кузнецкого края…), так и за счет взявшихся за перо монахов и священников: назовем, например, иеромонахов Романа (Матюшина), Анатолия (Берестова), Василия (Рослякова), монаха Михаила (Богачева) инокини Натальи (Аксаментовой), инока Стефана (Киселева) или инока Всеволода (Филипьева) из Свято-Троицкого монастыря (США). А на руинах Союза писателей возникают (и исчезают) такие новые ассоциации авторов, как Общество православных писателей Санкт-Петербурга, екатеринбургское епархиальное Общество православных литераторов во имя святителя Иоанна Златоуста, Объединение духовной поэзии «Именем Твоим» в Москве и Подмосковье, проводятся многочисленные конкурсы, вечера и фестивали духовной поэзии, издаются специализированные газеты, журналы и альманахи.

Жизнь, словом, кипучая, позволяющая говорить о том, что, с одной стороны, публичное обнаружение своей религиозности стало своего рода литературной модой, а с другой, сам эпитет «духовный» стал оценочным, заведомо повышающим акции того или иного автора и столь же заведомо снимающим с обсуждения (как и в случае авангарда) вопрос о его таланте и мастерстве.

А между тем духовная поэзия – явление вполне конкретное, определяемое ясными признаками и восходящее в русской традиции к фольклору, к тем эпическим и лиро-эпическим песням религиозного содержания, что исполнялись, как правило, нищими слепцами – каликами перехожими. У духовной поэзии есть и ориентир – литургические песнопения, которые, – как отмечает архимандрит Рафаил (Карелин), – «нельзя отнести к какому-либо известному нам виду искусства. Это особая поэзия, которая отличается от поэзии мирской – лирики, эпоса и драмы – не только содержанием, но и формой, и языком. В священной поэзии отсутствуют яркие, как бы кричащие краски. Там нет эмоциональных взрывов, лирической грусти или натурализма в изображении человеческих страданий и царящего в мире демонического зла. Круг ее изобразительных средств сознательно ограничен, в ней нет того, что мы назвали бы эстетизмом. Эта поэзия не дает человеку душевного наслаждения. В ней отсутствует, из нее как бы вычеркнуто и выброшено все то, что делает привлекательной и чарующей поэзию мирскую: отсутствуют душевно-ассоциативные связи, неожиданные сравнения и метафоры, которые являются скрытыми парадоксами поэзии, страстные и яркие образы, от которых душа напрягается, как струны скрипки, во внезапном порыве чувств. ‹…› Неверующему человеку эта поэзия чужда, она не вызывает отголосков в его душе, он, и слушая, не слышит ее. Для него она сливается, как звуки прибоя, в монотонный гул. ‹…› Душа, которая ищет разнообразия внешних впечатлений, которая ищет театральных эффектов для удовлетворения своих страстей, не может почувствовать и понять красоту церковных песнопений, услышать в них тихий голос благодати. Для нее они так и останутся закрытой книгой».

Сказано так хорошо и так точно, что читатель, думается, не пожалеет о своем знакомстве с этой обширной выпиской. Тем более, что нам и добавить к ней особенно нечего. Кроме разве лишь указания на то, что к духовной поэзии, в строгом смысле этого термина, мы тем самым сможем отнести совсем не многое и из национальной классики, и из современной стихотворческой практики. Но в любом случае, вне всякого сомнения, должен быть учтен литературный опыт Сергея Аверинцева, который в предисловии к своей последней книге «Стихотворения и переводы» (СПб., 2003) специально подчеркнул, что его стихи – не вполне стихи и что он мечтал бы уйти от авторства, раствориться в анонимности или скрыться под псевдонимом. Об этом же свойстве поэзии С.

Аверинцева, отмечая «внеличность» его духовных стихов, «из которых изъят максимум “душевного”», – пишет и Данила Давыдов, – свидетельствуя: «Его поэзию сложно назвать религиозной (подобно стихам Ольги Седаковой, например). То, о чем эти стихи, для Аверинцева заведомо выше стихосложения, которое, тем не менее, дисциплинирует и учит смирению».

Можно предположить, что именно эта преднамеренная формульность, апсихологизм и эмоциональная сухость стали причиной, по которой опыты С. Аверинцева были с недоумением встречены профессиональной критикой, а читателями стихов оценены, – по словам Бориса Колымагина, – как всего лишь «парадоксальный комментарий к его научным сочинениям». Еще меньше внимания досталось прозаику Юрию Куранову, который в последние годы жизни писал и (под псевдонимом Георгий Гурей) издавал свои духовные стихи, так же, как и С. Аверинцев, подчеркивая их косвенное, впрочем, отношение к собственно поэзии: «Когда я стал верующим, мне захотелось писать четверостишия, потому что ими очень точно можешь что-то выразить из состояния душевного. Я попросил Господа: Господи, дай мне силы и возможности писать четверостишия. И месяцев через восемь я начал писать эти четверостишия. ‹…› И я не рассматриваю эти стихи как литературное творчество, я их рассматриваю как послушание».

Такое авторское самоумаление, как и вообще умаление творческого начала в духовных стихах, превращает их в явление, маргинальное для художественной словесности. Что в принципе не исключает прикладного потенциала современной духовной поэзии, совершенно, правда, не востребованного пока Русской Православной Церковью. Хотя и тут есть исключения: Б. Колымагин, например, вспоминает, как в общине священника Георгия Кочеткова «не совсем поэтичные», с точки зрения критика, «псалмы в переводах Аверинценва пели во время службы, и они звучали совершенно нормально, то есть проникновенно, как и положено».

См. МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ПРАВОСЛАВНАЯ СВЕТСКАЯ ЛИТЕРАТУРА; ПРИКЛАДНАЯ ЛИТЕРАТУРА; ФОРМУЛЬНОЕ ПИСЬМО

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *