Достоевский о боге

Достоевский о боге

Спешнев Николай Александрович

Петрашевец. Родился в богатой помещичьей семье, владевшей имениями в нескольких губерниях России. В детстве Спешнев воспитывался в Петербурге, во французском пансионе Журдана. Позднее поступил в Александровский лицей, где учился одновременно с М.В. Петрашевским, однако из-за конфликта с преподавателями был исключен в апреле 1839 г. Вскоре он стал вольнослушателем восточного факультета Петербургского университета. В 1842 г. Спешнев уехал за границу, приезжал в Россию, а затем снова уехал за границу, где оставался до 1846 г. Здесь Спешнев сблизился с польской революционной эмиграцией. Живя в Швейцарии, Спешнев — убежденный атеист — приобрел опыт реальной политической борьбы, углубленно изучал социализм, был знаком с работой К. Маркса «Нищета философии», конечной целью своей борьбы Спешнев ставил вооруженное восстание.

Поселившись в Петербурге, Спешнев уже с начала 1847 г. стал посетителем «пятниц» М.В. Петрашевского, вошел позже в кружки Н.С. Кашкина и С.Ф. Дурова, бывал на собраниях у А.Н. Плещеева, присутствовал на обеде у А.И. Европеуса в честь дня рождения Фурье. В апреле 1849 г. на обеде у Спешнева Н.П. Григорьев читал свою «Солдатскую беседу», вместе с П.Н. Филипповым Спешнев участвовал в приобретении принадлежностей для тайной типографии.

Достоевский познакомился со Спешневым осенью 1848 г. В своих показаниях о Р.А. Черносвитове Спешнев сообщает: «Я помню только, что Достоевский на улице сказал: «Черт знает, этот человек говорит по-русски, точно как Гоголь пишет» и потом, подойдя ко мне, сказал: «Знаете что, Спешнев, мне кажется, что Черносвитов просто шпион»». Спешнев сыграл большую роль в творческой жизни Достоевского, да и лично имел на него какое-то таинственное влияние. Вообще Спешнев для всех петрашевцев оставался загадкой. Еще до петрашевцев, за границей, он думал о создании тайного общества (в бумагах Спешнева, захваченных при его аресте, сохранился составленный им черновой проект обязательной подписки для вступления в «Русское тайное общество»).

В показаниях Следственной комиссии Достоевский сообщал: «Со Спешневым я был знаком лично, езжал к нему, но на собраниях у него не бывал и почти в каждый приезд мой к нему я заставал его одного».

По показаниям Н.А. Момбелли, «Спешнев объявлял себя коммунистом, но вообще мнений своих не любил высказывать, держа себя как-то таинственно, что в особенности не нравилось Петрашевскому. Тот часто жаловался на скрытность его и говорил, что он всегда хочет казаться не тем, что есть». Из воспоминаний поэта А.Н. Майкова стало известно об одной, наиболее решительной «фракции общества Петрашевского», «тайном обществе с тайной типографией», организованной в январе 1849 г. Спешневым, куда входил и Достоевский, причем конечной целью этой фракции Спешнев считал «произвести переворот в России».

Разные слухи ходили о личной жизни Спешнева: говорили, что он увез за границу чужую жену, которая покинула двух детей, а за границей отравилась от ревности, а Спешнев, действительно, пользовался большим успехом у женщин. Петрашевцы остались в совершенном недоумении относительно манеры Спешнева держать себя. Немногословный, он всегда держался особняком, и если предпринимались попытки втянуть его в разговор, то он как бы снисходил до него. Петрашевцы невольно ощущали некую дистанцию, которую Спешнев не старался разрушать. Таким он и остался в памяти современников: холодным, неприступным, загадочным, даже несколько таинственным. (Правда, эта таинственность несколько померкла на следствии по делу петрашевцев, где Спешнев вел себя не лучшим образом). К этому лично у Достоевского присоединяется ощущение огромной подчиняющей силы Спешнева. Не без внутреннего сопротивления Достоевский все больше и больше поддается его влиянию, в какой-то момент, по свидетельству врача С.Д. Яновского, даже вообразив Спешнева «своим Мефистофелем».

Общение с таинственным красавцем, жившим долго за границей, с загадочным романтическим прошлым, вдохновителем тайного революционного общества, проповедником атеизма, с холодным и скрытным человеком, наружность которого «никогда не изменяет выражения», вдохновило Достоевского через двадцать три года на создание в романе «Бесы» «главного беса» — Николая Ставрогина (и имя у них одинаковое).

В ночь на 23 апреля 1849 г. Спешнев был арестован и приговорен к «смертной казни расстрелянием», по конфирмации замененной десятью годами каторги. 22 декабря 1849 г. во время инсценировки смертной казни, вспоминает петрашевец Ф.Н. Львов, Достоевский сказал перед казнью Спешневу: «Nous serons avec le Christ» («Мы будем с Христом»), а Спешнев ответил с усмешкой: «Un peu poussiere» («Горстью праха»).

23 декабря 1849 г. Спешнев был отправлен в Тобольск (Н.Д. Фонвизина устроила встречу прибывших ранее в Тобольск Спешнева, М.В. Петрашевского, Н.П. Григорьева, Ф.Н. Львова, Ф.Г. Толля с Достоевским, С.Ф. Дуровым и И.Ф.Л. Ястржембским), а затем в Александровский завод Нерчинского округа, где оставался до самого выхода на поселение в 1856 г. В конце марта 1857 г. Спешнев был назначен начальником газетного стола Иркутского губернского правления. В начале 1860 г. генерал-губернатор Восточной Сибири Н.Н. Муравьев увез Спешнева с собой в Петербург, где добился возвращения ему дворянства. Спешнев поселился в своем имении в Островском уезде Псковской губернии.

С.Д. Яновский вспоминал в письме к жене писателя А.Г. Достоевской от 2 (14) марта 1884 г., что сразу же в день приезда в Петербург в начале 1860 г. Спешнев был у Достоевского «на его новоселье». Любопытно, что поэт А.Н. Плещеев, не разобравшись в двойственности натуры Спешнева, писал о нем Н.А. Добролюбову 12 февраля 1860 г.: «Рекомендую Вам этого человека, который, кроме большого ума, обладает еще качеством, к несчастью, слишком редким у нас; у него всегда слово шло об руку с делом в жизнь. Это в высокой степени честный характер и сильная воля. Можно оказать положительно, что из всех наших — это самая замечательная личность».

Размышления Достоевского над личностью Спешнева отразились не только в романе «Бесы», но и в творческой истории «Подростка». Возможно, что называя собеседника князя Мышкина в романе «Идиот» С-м, Достоевский имел в виду Спешнева.

Новикова Е.Г. — Nous serons avec le Christ. Роман Ф.М. Достоевского «Идиот» [2016, PDF, RUS]

Предисловие 3
Введение. «Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот» 5
Глава 1. «Нарисовать лицо приговоренного» 14
I–VII главы первой части как введение в роман 14
«Вот я с вами говорю теперь, а сам думаю: “А ведь я хорошо говорю”» 16
«Об этой муке и об этом ужасе и Христос говорил»: дискурс смертной казни в романе 19
Эстетическая рефлексия: «рассказать» и/или «нарисовать» 32
Пять картин 55
Глава 2. «Рыцарь бедный» 83
Рыцарь в русской литературе конца XVIII – первой половины XIX в.: краткий экскурс 85
Рыцарство в «Идиоте» 87
«Растолкуют мне или нет этого “рыцаря бедного”»? 90
«Значит, “бедный рыцарь” опять на сцене?» 103
Глава 3. «Свобода, новая жизнь, воскресенье из мертвых…» 107
Два письма брату: казнь, каторга и воскресение 107
Письмо Н.Д. Фонвизиной: возвращение и «символ веры» 111
«Декабрист, князь Мышкин» 123
Воскресение рядового Колпакова 141
«Русский Бог и Христос»: почвенничество Мышкина 144
Глава 4. «Все было бы спасено!» 151
«Чем вы спасете мир»: «экономическое состояние России» 153
«Чем вы спасете мир»: «мир спасет красота» 163
Лица приговоренных 168
Глава 5. «Я оставила бы с Ним только одного маленького ребенка» 186
Лев Николаевич Мышкин и Лев Николаевич Толстой: постановка вопроса 186
Лев Николаевич и Федька 190
Л.Н. Толстой в журнале «Время» 199
Толстовский дискурс в романе «Идиот» 216
Ребенок с Наполеоном и Христом 229

Евангелие Достоевского

Евангелие (Новый завет) (от греч. «благая весть») — часть Библии, рассказывающая о жизни и деяниях Иисуса Христа.

Не случайно Евангелие Достоевского помещается на сайте в разделе Биография. В Тобольске, по дороге в омскую каторгу, произошло незабываемое событие, сыгравшее важнейшую, возможно, даже решающую роль в духовной биографии Достоевского. Жены декабристов Ж.А. Муравьева, П.Е. Анненкова с дочерью О.И. Ивановой и Н.Д. Фонвизина добились («умолили», по словам Достоевского) тайного свидания с петрашевцами на квартире смотрителя пересыльной тюрьмы. В «Дневнике писателя» за 1873 год Достоевский вспоминал: «Мы увидели этих великих страдалиц, добровольно последовавших за своими мужьями в Сибирь. <…> Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого оделили Евангелием — единственная книга, позволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге. Я читал ее иногда и читал другим. По ней выучил читать одного каторжного», а еще раньше в «Записках из Мертвого дома» Достоевский писал об этом Евангелии: «Эту книгу, с заклеенными в ней деньгами, подарили мне еще в Тобольске те, которые тоже страдали в ссылке и считали время ее уже десятилетиями и которые во всяком несчастном уже давно привыкли видеть брата».

После запрета «русской Библии» и приостановки деятельности РБО (1826 г.) уже отпечатанные книги Нового Завета (первый полный перевод на русский язык) 1823 г. продолжали распространяться среди заключенных и ссыльных. «Вечная книга», испещренная многочисленными и еще недостаточно изученными пометами Достоевского, в дальнейшем сопровождала его всю жизнь, сыграв исключительную роль в творчестве писателя. Эту священную реликвию Достоевский за два часа до своей смерти передал сыну Федору (Достоевская А.Г. Воспоминания. М., 1987. С. 399). «Русский перевод Нового Завета» упомянут в «Записках из Мертвого Дома». По нему Александр Петрович Горянчиков учил читать татарина Алея и познакомил его с Нагорной проповедью. «Новый Завет в русском переводе, испещренный карандашом на полях и с отметками ногтем», упомянут в «Униженных и оскорбленных». Он описан в романе «Преступление и наказание»: «На комоде лежала какая-то книга <…> Это был Новый Завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете». По этому изданию Достоевский обычно приводил евангельские тексты в своих романах послекаторжного периода. О «каторжном экземпляре» Нового Завета и пометах на нем см.: Kjetsaa G. Dostoevsky and his New Testament. Oslo: Humanities Press. New Jersey, 1984; Коган Г.Ф. Вечное и текущее (Евангелие Достоевского и его значение в жизни и творчестве писателя) // Достоевский в конце XX в. М., 1966. С. 147–168; Балашов Н.В. Спор о русской Библии // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 13. С. 3—15. См. также: Плетнев Р. Достоевский и Евангелие // Русские эмигранты о Достоевском. СПб., 1994. С. 160—190.

Рассказывая в «Дневнике писателя», как он принял атеистическое учение В.Г. Белинского и что «Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может быть, и мог бы… во дни моей юности», Достоевский задавался вопросом, как это могло произойти. «Я происходил из семейства русского и благочестивого… Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства… Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было чем-то торжественным».

Однако детская вера была хрупкой, и молодой Достоевский оказался бессилен перед атеистическим учением В.Г. Белинского. Оно «захватило его сердце». Новая встреча с Христом произошла на каторге, где Достоевский читал одну книгу — Евангелие — вечную книгу о божественном происхождении мира и человека, о бессмертии души человеческой, о воскресении Христа, о смирении.

А.Г. Достоевская вспоминает, что в день своей смерти, 28 января 1881 г., утром писатель открыл этот экземпляр Евангелия, подаренный ему тридцать лет назад женами декабристов: «…он часто, задумавшись или сомневаясь в чем-либо, открывал наудачу это Евангелие и прочитывал то, что стояло на первой странице (левой от читавшего). И теперь Федор Михайлович пожелал проверить свои сомнения по Евангелию. Он сам открыл святую книгу и просил прочесть.

Открылось Евангелие от Матфея. Гл. III, ст. II: «Иоанн же удерживал Его и говорил: мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить всякую правду».

— Ты слышишь — «не удерживай» — значит, я умру, — сказал муж и закрыл книгу».

В 2010 г. в издательстве «Русскiй Мiръ» вышло двухтомное издание «Евангелие Достоевского»: в первом томе представлены факсимиле и описание личного экземпляра Евангелия Достоевского (Новый Завет 1823 г.), подаренного ему женами декабристов, в составе второго тома публикуются исследования и комментарии ученых к маргиналиям Ф.М. Достоевского, внесенным писателем на страницы его личного экземпляра Нового Завета. Впервые дано подробное описание отражений Евангельского Слова в текстах Достоевского, раскрыто значение Евангелия в его жизни и творчестве.

В настоящее время этот экземпляр Евангелия с пометами писателя хранится в НИОР РГБ в Москве, а также представлен здесь в формате PDF.


105 Мб

Данный файл PDF — собственность сетевого издания FedorDostoevsky.ru
Размещение файла на других Интернет-ресурсах ЗАПРЕЩЕНО!

Достоевский и Евангелие

190 лет назад родился Федор Михайлович Достоевский. Публикуем материал портала Слово.

Евангелие было главной книгой Достоевского.

«Я происходил из семейства русского и благочестивого, — писал Достоевский в 1873 году. — С тех пор как себя помню, я помню любовь ко мне родителей. Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства. Мне было всего лишь десять лет, когда я уже знал почти все главные эпизоды русской истории из Карамзина, которого вслух по вечерам нам читал отец. Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем–то торжественным. У других, может быть, не было такого рода воспоминаний, как у меня» (Д., XXI, 134).

Достоевский с теплым чувством вспоминал воспитание в семье: «идея непременного и высшего стремления в лучшие люди (в буквальном, самом высшем смысле слова) была основною идеей и отца и матери наших, несмотря на все их уклонения» (Д., XXIX. Кн. II, 76).

Была в семье «святыня», «драгоценная память» — книга, по которой Федор и другие дети учились читать, — это «Сто четыре священные истории Ветхого и Нового Завета». Об этой книге и домашнем воспитании вспоминал младший брат Андрей:

«Первою книгою для чтения была у всех нас одна. Это Священная История Ветхого и Нового Завета на русском языке собственно Сто Четыре Священных Истории Ветхого и Нового Завета. – При ней было несколько довольно плохих литографий с изображением: Сотворения Мира, Пребывания Адама и Евы в раю, Потопа, и прочих Главных Священных фактов. – Помню, как в недавнее уже время, а именно в 70х годах, я, разговаривая с братом Федором Михайловичем про наше детство, упомянул об этой книге; и с каким он восторгом объявил мне, что ему удалось разыскать этот же самый экземпляр книги (т. е. наш детский) и что он бережет его как Святыню.

Я уже упомянул выше, что не мог быть свидетелем первоначального обучения cтарших братьев азбуке. Как я начинаю себя помнить, я застал уже братьев умевшими читать и писать и приготовляющимися к поступлению в пансион. Домашнее их пребывание без выездов в пансион я помню непродолжительное время год, много полтора.

В это время к нам ходили на дом два учителя. Первый это диакон, преподававший Закон Божий. Диакон этот чуть ли не служил в Екатерининском Институте; по крайней мере; наверное знаю, что он там был учителем. К его приходу в Зале всегда раскладывали ломберный стол, и мы четверо детей помещались за этим столом, вместе с преподавателем. Маменька всегда садилась сбоку в стороне, занимаясь какой-нибудь работой.

Многих впоследствии имел я законоучителей,но такого, как отец диакон, не припомню. Он имел отличный дар слова, и весь урок, продолжавшийся по старинному часа 1½ 2, проводил в рассказах, или как у нас говорилось в толковании Св. Писания. Бывало прийдет, употребит несколько минут на спрос уроков и сей час же приступит к рассказам. О потопе, о приключениях Иосифа, о Рождестве Христове он говорил особенно хорошо, так, что бывало и маменька, оставив свою работу, начинает не только слушать, но и глядеть на воодушевляющегося преподавателя. Положительно могу сказать, что он своими уроками и своими рассказами умилял наши детские сердца. Даже я, тогда 6ти летний мальчик с удовольствием слушал эти рассказы нисколько не утомляясь их продолжительностию. Очень жалею я, что не помню ни имяни, ни фамилии этого почтенного преподавателя, мы просто звали его Отцом диаконом.

Несмотря на всё это, уроки он требовал учить буквально по руководству, не выпуская ни одного слова, то есть как говорится в долбешку, потому что тогда при приемных экзаменах всюду это требовалось. Руководством же служили известные Начатки Митрополита Филарета, начинавшиеся так: Един Бог, в Святой Троице поклоняемый, есть вечен, то есть не имеет ни начала ни конца Своего Божия, но всегда был, есть и будет…. и т. д. Это скорее философское сочинение, нежели руководство для детей. Но так как руководство это обязательно было принято во всех учебных заведениях, то понятно, что и сам отец диакон придерживался ему».

Во время домашних чтений дети Достоевских приобщались к мировой литературе. Знаменательны слова Михаила, написанные в мае 1838 года: «Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гете! чем оценяются эти мгновения!»

По поздним воспоминаниям А. М. Достоевского, круг семейного чтения включал и русскую литературу: стихи и прозу Державина, Карамзина, Жуковского, Пушкина. В середине тридцатых годов Достоевские выписывали журнал «Библиотека для Чтения», в котором печатались произведения современной литературы — ее будущие шедевры. Сам Федор Михайлович считал, что в детстве необходимы «впечатления прекрасного» (Д., XXX. Кн. I, 212; ср. 16–18).

В 1880 г., определяя программу детского чтения, Достоевский писал: «Скажу лишь вообще: берите и давайте лишь то, что производит прекрасные впечатления и родит высокие мысли». Заключая свои советы, писатель указывал: «Над всем, конечно, Евангелие, Новый Завет в переводе. Если же может читать и в оригинале (то есть на церковнославянском), то всего бы лучше. Евангелие и Деяния Апостольские — sine qua non» (Д., XXX. Кн. I, 237–238) . За этими советами стоит духовный опыт самого писателя, который метко назван одним из знатоков Достоевского «гениальным читателем» .

Сложным испытанием был литературный дебют, когда писатель отстаивал свои религиозные убеждения в спорах и ссорах с атеистическими властителями дум. Об этом с негодованием Достоевский рассказывал в записных тетрадях к «Бесам» — эти слова автор предполагал отдать Степану Трофимовичу: «О, в действительности и в понимании действительных вещей Белинский был очень слаб. Тургенев правду сказал про него, что он знал очень мало даже и научно, но он понимал лучше их всех. Ты смеешься, ты как бы хочешь сказать: «Много все–то понимали». Друг мой, я не претендую на понимание частностей действительной жизни. Я заговорил о Белинском, я помню писателя Д — тогда еще почти юношу, Б обращал его в атеизм и на возражение Д, защищавшего Христа, ругал Христа по–матерну. «И всегда–то он сделает, когда я обругаюсь, такую скорбную, убитую физиономию», — говорил Бе, указывая на Д с самым добродушным, невинным смехом» (Д., XI, 73).

Искренне, но в рамках литературных приличий этот эпизод раскрыт в «Дневнике Писателя» за 1873 год. Достоевский застал Белинского «страстным социалистом», и он прямо начал «с атеизма»: «Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами; но все–таки оставался пресветлый лик Богочеловека*, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. Но в беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием, как остановился Ренан, провозгласивший в своей полной безверия книге «Vie de Jésus», что Христос все–таки есть идеал красоты человеческой, тип недостижимый, которому нельзя уже более повториться даже и в будущем» (Д., XXI, 10–12).

Достоевский не только спорил и не боялся быть смешным в полемике с Белинским — свои убеждения он отстаивал среди петрашевцев.

Об этом вспоминал С. Д. Яновский: «…посещая своих друзей и приятелей по влечению своего любящего сердца и бывая у Петрашевского по тем же самым побуждениям, он вносил с собою нравственное развитие человека, в основание чего клал только истины Евангелия, а отнюдь не то, что содержал в себе социал–демократический устав 1848 года. Федор Михайлович любил ближнего, как только можно любить его человеку верующему искренне, доброты был неисчерпаемой и сердцеведец, которому подобного я в жизни моей не знал. Он везде составлял свой кружок и в этом кружке любил вести беседу своим особенным шепотком; но беседа эта была всегда или чисто литературная, или если он в ней иногда и касался политики и социологии, то всегда на первом плане у него выдавался анализ какого–нибудь факта или положения, за которым следовал практический вывод, но такой, который не шел вразрез с Евангелием» (Ф. М. Д. в воспом. совр., I, 169).

По роковому стечению обстоятельств Достоевскому предъявили обвинение за чтение атеистического письма Белинского к Гоголю, с идеями и пафосом которого он явно был не согласен. 23 апреля 1849 года он был арестован по «делу Петрашевского», на «пятницах» которого (в приемный день) собирались петербургские вольнодумцы, которые читали разрешенные и запрещенные книги, чаще изданные на французском языке, обсуждали государственные и политические вопросы, в том числе о крепостном праве и солдатской службе, мечтали о свободном бесцензурном слове. Власть приняла их за заговорщиков, хотя до настоящего заговора еще не дошло.

В Петропавловской крепости Достоевский написал «Детскую сказку», позже названную «Маленький герой», в котором рассказано о пробуждении любви в душе юного героя: он, как верный «паж», спасает честь дамы своего сердца и совершает свой «рыцарский» подвиг самоотверженной любви — подвиг служения другому человеку.

По поводу этого рассказа Достоевский говорил Вс. С. Соловьеву: «…мне тогда судьба помогла, меня спасла каторга… совсем новым человеком сделался… Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и — вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал «Маленького героя» — прочтите, разве в нем видно озлобление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем было лучше. О! это большое для меня было счастие: Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого–то озлобления говорят! ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик… Христа понял… русского человека понял и почувствовал, что и я сам русский, что я один из русского народа. Все мои самые лучшие мысли приходили тогда в голову, теперь они только возвращаются, да и то не так ясно» (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, II, 199–200).

Эти факты объясняют то «перерождение убеждений», которое началось на Семеновском плацу и свершилось на каторге.

Достоевский-каторжник. Художник Ю.Домогацкий, 1957 г.

22 декабря 1849 года, когда был объявлен приговор и были сделаны приготовления к казни осужденных, Достоевский был уверен, что через несколько минут умрет и «будет с Христом». Нежданное помилование он пережил как воскрешение из мертвых. Позже это не раз припомнилось в романах и в разговорах с современниками, но впервые рассказано в письме брату, написанном в тот удивительный день, когда в течение нескольких минут его жизни сошлись Голгофа и Пасха.

В этом письме он прощался с прежней и начинал новую жизнь: «Брат! я не уныл и не упал духом. Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и остаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях, не уныть и не пасть — вот в чем жизнь, в чем задача ее. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да правда! та голова, которая создавала, жила высшею жизнию искусства, которая сознала и свыклась с возвышенными потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Осталась память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и желать, и помнить, а это все–таки жизнь!» (Д., XXVIII. Кн. I, 162).

Самым страшным на каторге для него было лишение возможности писать — эта мука уже томила его: «Неужели никогда я не возьму пера в руки? Я думаю, через 4–ре года будет возможно. Я перешлю тебе всё, что напишу, если что–нибудь напишу. Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольется! Да, если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках» (Д., XXVIII. Кн. I, 163).

Предвосхищение будущей жизни окрашено светлым чувством: «Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого–нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертию.

Как оглянусь на прошедшее да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, в неуменье жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, — так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья. Si jeunesse savait! Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, всё утешение мое» (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

22 декабря 1849 года Достоевский пережил второе рождение.

Он ощутил себя новым человеком, и жизнь поначалу оправдывала восторженные чаяния. Этим ожиданием новой жизни пронизано ликующее прощальное письмо брату из Петропавловской крепости; это радостное чувство припомнилось и через четыре года, уже после выхода из каторги, в рассказе о том, как в праздничные дни от Рождества до Крещения везли его, Дурова и Ястржембского из Петербурга в Тобольск по необъятной России.

Особого значения был исполнен переезд из Европы в Сибирь: «Грустная была минута переезда через Урал. Лошади и кибитки завязли в сугробах. Была метель. Мы вышли из повозок, это было ночью, и стоя ожидали, покамест вытащат повозки. Кругом снег, метель; граница Европы, впереди Сибирь и таинственная судьба в ней, назади все прошедшее — грустно было, и меня прошибли слезы» (Д., XXVIII. Кн. I, 168).

Во время почти двухнедельного пребывания в Тобольском тюремном замке недавние петрашевцы почувствовали «живейшую симпатию» и участие «ссыльных старого времени» и их жен. И здесь Достоевскому был первый знак судьбы: жены декабристов вручили ему символический дар — Новый Завет в русском переводе издания 1823 года.

Евангелие, подаренное Достоевскому по дороге в острог

Этот дар стал событием в жизни Достоевского, залогом его будущего «перерождения убеждений», основанием его «новой жизни».

Началась «новая жизнь» заточением в Мертвом Доме. Достоевский вспоминал каторгу с разными чувствами, подчас тяжелыми; но чем старше становился писатель, тем благодарнее был судьбе за этот урок жизни. И все же исчерпывают правду сказанные им, позже не раз повторенные слова: «те 4 года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу» (Д., XXVIII. Кн. I, 181).

Как жил эти годы, Достоевский рассказал в «Записках из Мертвого Дома», но каторжная, полная лишений жизнь была для него прежде всего духовным испытанием. Писатель воспринял каторгу как очистительное страдание, сопричастное Голгофе и воскрешению Христа. Отправляясь на каторгу, Достоевский сознавал: «Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему. Вот вся надежда моя, все утешение мое» (Д., XXVIII. Кн. I, 164).

Ожидание исполнилось — на каторге произошло «перерождение убеждений». Суть того, что случилось, Достоевский выразил емкой формулой: «идеи меняются, сердце остается одно» (Д., XXVIII. Кн. I, 208).

«Перерождение убеждений» — трудная тема для самого Достоевского. В этом он признавался брату сразу после выхода из каторги: «Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года — не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды» (Д., XXVIII. Кн. I, 171).

В другом письме, письме А. Н. Майкову, он сознает невозможность высказаться на бумаге: «Тут нужно говорить глаз на глаз, чтоб душа читалась на лице, чтобы сердце сказывалось в звуках слова. Одно слово, сказанное с убеждением, с полною искренностию и без колебаний, глаз на глаз, лицом к лицу, гораздо более значит, нежели десятки листов исписанной бумаги» (Д., XXVIII. Кн. I, 206).

На каторге Достоевский узнал народ: «Сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Вообще время для меня не потеряно. Если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его. Но это мое маленькое самолюбие! Надеюсь простительно» (Д., XXVIII. Кн. I, 172–173).

Это знание отличает Достоевского от всех писавших и пишущих о народе: для него народ не был предметом изучения. Достоевский жил с народом, разделил его судьбу и верования: «Уверяю Вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, — это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастие мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу. Можно ошибиться в идее, но нельзя ошибиться сердцем и ошибкой стать бессовестным, то есть действовать против своего убеждения. Но зачем, зачем я Вам все это пишу? Ведь знаю, что ничего не выскажу» (Д., XXVIII. Кн. I, 208–209).

О «перерождении убеждений» Достоевский говорил в письме Э. И. Тотлебену: «Я был осужден законно и справедливо; долгий опыт, тяжелый и мучительный, протрезвил меня и во многом переменил мои мысли» (Д., XXVIII. Кн. I, 224). И далее: «Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что–нибудь для искупления бесполезности прежнего и — томиться в бездействии!» (Д., XXVIII. Кн. I, 225).

В напряженной духовной работе исчезли «заблуждения», «ошибки ума», но остались «убеждения сердца». Изменились политические воззрения Достоевского, но сам писатель утвердился в идеале и в «новых» идеях, многие из которых он высказывал и до каторги. На смену «вольнолюбивым мечтам» пришло «почвенничество». Всем сердцем писатель воспринял народную правду и веру. Достоевский дорожил этим обретенным в страданиях знанием народа, новообретенным пониманием его жизни.

Достоевский не идеализировал народ, но в грубых, грязных, подчас страшных людях он увидел идеальное лицо народа. «Идеал народа — Христос» — вот главный пункт новых убеждений.

Это выразилось в личном символе веры, который Достоевский изложил в известном письме Н. Д. Фонвизиной, отправленном из Омска вскоре после выхода из каторги: «Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие–то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпачнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» (Д., XXVIII. Кн. I, 176).

«Перерождение убеждений» стало обретением духовной «почвы», народной правды, осознанием Истины и полным приятием Христа и Евангельского Слова.

Евангелие Достоевского вобрало в себя следы многолетнего чтения и раздумий писателя над страницами вечной книги, впитало каторжный пот и грязь, хранит самые ранние каторжные пометы — отметы ногтем. Оно осеняет жизнь и творчество гения.

На каторге Достоевский читал Евангелие и дозволенные духовные сочинения. Читать иные книги было запрещено, но самое страшное — писатель был лишен права писать. Поразительно, что и здесь Достоевский остался писателем.

Расставаясь с братом, он утешал его: «А выйду из каторги — писать начну. В эти месяцы я много пережил, в себе–то самом много пережил, а там впереди–то что увижу и переживу, — будет о чем писать…» (Ф. М. Д. в воспоминаниях современников, I, 192). Запрет писать страшил помилованного петрашевца: «Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках» (Д., XXVIII. Кн. I, 163). О целых томах «черного, горемычного быта», которые сложились в его голове на каторге, Достоевский писал брату в феврале 1854 года и Ап. Майкову 18 января 1856 года.

На каторге Достоевский нарушил запрет. Вопреки приговору он писал — сначала, по–видимому, на отдельных листах во время пребывания в госпитале; позже, когда появилась возможность безопасного хранения записей, он свел их в отдельную тетрадь, которая заполнялась вплоть до конца 50-х годов (последняя запись хронологически отмечена знаменательной датой, о ней пойдет речь ниже: «Eheu: отъезд М. 6 Сентябр 860»).

Достоевский создал удивительное произведение, которое он назвал «тетрадкой каторжной», а исследователи — Сибирской тетрадью. Эта самодельная тетрадь в одну восьмую листа до сих пор хранит в себе следы скрытной, урывками продвигавшейся работы.

Как фольклорно–этнографические записи собирательский труд Достоевского всегда ценили чрезвычайно высоко, но в этом и состояла их недооценка. Сейчас, благодаря многолетним разысканиям В. П. Владимирцева, обобщенным в данном томе (Ѳ. Д., III, 766–848), мы можем по достоинству оценить духовный подвиг Достоевского, который и на каторге остался Писателем — и иначе быть не могло. В. П. Владимирцев раскрыл художественную природу этих записей, их подлинно народное многоголосие, увидел в них наброски будущих произведений, наброски, в которых писатель добился предельной концентрации и лаконизма художественных смыслов.

«Сибирская тетрадь» в полной мере являет услышанный Достоевским голос русского народа. Благодаря его сознательному отбору, записи образуют художественное целое — единство, которое создают сцены, пословицы, поговорки, «острожный говорок», каторжный юмор, сюжеты будущих произведений.

По формату «Сибирская тетрадь» совпадает с Евангелием, и это неслучайное совпадение. В Евангелии Достоевский хранил самые дорогие и памятные вещи. Зная об этом, я в свое время предположил, что Достоевский хранил «Сибирскую тетрадь» в Евангелии. И вот, когда на моем столе в читальном зале рукописного отдела Российской государственной библиотеки наконец–то оказались рядом «Сибирская тетрадь» и Евангелие, я получил подтверждение своему предположению: «Сибирская тетрадь» идеально вкладывается в середину и в конец Нового Завета.

Евангелие было для Достоевского воистину «Благой Вестью», давним и вечно новым откровением о человеке, мире и правде Христа. Из этой книги Достоевский черпал духовные силы в Мертвом Доме, по ней он выучил читать и писать по–русски дагестанского татарина Алея, который признался ему на прощание, что он сделал его из каторжника человеком.

Он никогда не расставался с ней и брал с собой в дорогу. Во время творческих ночных бдений она лежала на виду на письменном столе. Когда ложился спать, всегда клал так, чтобы Евангелие было под рукой. По этой книге он поверял свои сомнения, загадывал свою судьбу и судьбы своих героев, желая, как и гадавший по «старой Библии» герой поэмы Н. Огарева «Тюрьма»,

Чтоб вышли мне по воле рока —
И жизнь, и скорбь, и смерть пророка .

По отношению к Достоевскому можно сказать: христианского пророка.

Это Евангелие описано Достоевским в романе «Униженные и оскорбленные» (1861): «На столе лежали две книги: краткая география и новый завет в русском переводе, исчерченный карандашом на полях и с отметками ногтем» (ѲД., IV, ). По этим книгам старик Смит учил читать и понимать мир свою внучку Нелли: «Дедушка купил Новый Завет и Географию и стал меня учить; а иногда рассказывал мне какие на свете есть земли и какие люди живут, и какие моря и что было прежде и как Христос нас всех простил. Когда я его сама спрашивала, то он очень был рад; потому я и стала часто его спрашивать, и он все рассказывал и про Бога много говорил» (ѲД., IV, ).

В мировой литературе было немало писателей, которые превосходно знали Священное писание, изучали его, использовали идеи и образы в своем творчестве. Но вряд ли найдется кто–либо еще, кто как Достоевский не только четыре года читал только одно Евангелие, но пережил и прожил его как свою судьбу — страдания, смерть и воскрешение Христа как свою смерть в Мертвом Доме и свое воскрешение в новую жизнь. Эта книга вобрала в себя не только страдания, но и духовный опыт писателя — его пометы карандашом и чернилами и отметы ногтем в тексте и на полях.

Итогом этих каторжных обдумываний стала сочиненная, но незаписанная статья «о назначении христианства в искусстве», о которой он написал барону А.Е.Врангелю в Страстную пятницу 1856 года: «Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь. Может быть, во многом со мной будут не согласны многие. Но я в свои идеи верю и того довольно. Статью хочу просить прочесть предварительно Ап. Майкова. В некоторых главах целиком будут страницы из памфлета. Это собственно о назначении христианства в искусстве. Только дело в том, где ее поместить?» (28; 1, 229). Статья так и осталась ненаписанной — негде было поместить, но взгляд Достоевского на эту тему выражен во всем его творчестве.

У Достоевского была почти религиозная концепция творчества. Как священник на исповеди, писатель был исповедником своих героев. Их грехи становились его грехами, увеличивая тяжесть его креста. Свою вину герои и их автор разрешают самим актом творчества: исповедью, покаянием и искуплением своих и чужих грехов.

Эта идея позже была выражена в служении и поучениях старца Зосимы: сделать себя ответчиком за чужой грех. Виноваты все. У каждого своя мера вины. Одни виноваты в том, что сделали, другие — в том, что не сделали. Кажущаяся невиновность лишь иллюзия: каждый в ответе за мировое зло. Возможны духовное воскрешение и спасение любого человека (обращение Савла в Павла). Этот искупительный путь человека — метафора спасительной жертвы Христа и его воскрешения.

Евангелие дает для понимания Достоевского больше, чем любые исследования о нем, включая гениального Бахтина. Эстетический принцип множественности точек зрения в тетра–евангелиях предвосхищает «полифонический роман» и диалогизм поэтики, христианская концепция человека и мира во многом объясняет антропологические открытия Достоевского. Оригинальность Достоевского состоит не в исключительной новизне, а в последовательном и бескомпромиссном следовании евангельским истинам.

Достоевский был одним из тех, кто своим творчеством выразил идею христианского реализма. Христианский реализм — это реализм, в котором жив Бог, зримо присутствие Христа, явлено откровение Слова.

Известному принципу «Человек — мера всех вещей» он противопоставил иной: «Христос — мера всех вещей». Достоевский дал новое понимание искусства как служения Христу, смысл которого он видел в его апостольском призвании (проповеди Святаго Духа).

Путь русской литературы в ее высших свершениях последних столетий — это путь обретения русским реализмом Истины, которая явлена Христом и «бысть Словом».

Евангельское слово проницает текст Достоевского. Мерцанием Истины оно озаряет творчество русского гения.

Примечания

1. Памятники культуры. Новые открытия. 1980. М., 1981. С. 78.

2. Sine qua non (лат.) — непременное условие.

3. Бем А. Л. Достоевский — гениальный читатель // О Достоевском. Прага, 1933. С. 7–24.
* Заглавная буква восстановлена по прижизненному изданию (ред.).

4. Если бы молодость знала! (фр. – ред.)

5. Oгарев Н. П. Избранные произведения. М., 1956. Т. 2. С. 212.

Источник: Портал Слово

Ф.М.Достоевский
о религии

Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно – идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из одной неё вытекают

Дневник писателя 1876

Любовь к человечеству – даже совсем немыслима, непонятна и совсем невозможна без совместной веры в бессмертие души человеческой. Те же, которые отняв у человека веру в его бессмертие, хотят заменить эту веру, в смысле высшей цели жизни, «любовью к человечеству», те, говорю я, подымают руки на самих себя; ибо вместо любви к человечеству насаждают в сердце потерявшего веру лишь зародыш ненависти к человечеству.

>Дневник писателя 1876

Без веры в свою душу и её бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо.

>Дневник писателя 1876

Библия. Эта книга непобедима. Эту книгу не потрясут даже дети священников наших, пишущие в наших либеральных журналах.

Неизданный Достоевский

Реальный (созданный) мир конечен, не вещественный же мир бесконечен. Если б сошлись параллельные линии, кончился бы закон мира сего. Но в бесконечности они сходятся, и бесконечность есть несомненно. Ибо если б не было бесконечности, не было бы и конечности, немыслима бы она была. А если есть бесконечность, то есть Бог и мир другой, на иных законах, чем реальный (созданный) мир.

Я – дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоило и стóит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше бы хотелось оставаться со Христом, нежели с истиной.

>Письма

Отсутствие Бога нельзя заменить любовью к человечеству, потому что человек тотчас просит: для чего мне любить человечество?

>Неизданный Достоевский

Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного.

Записная книжка

Русский человек ничего не знает выше христианства, да и представить не может … вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство, обратившееся у народа нашего в одну из тех основных живых сил, без которых не живут нации. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нём одно человеколюбие, один Христов образ, — по крайней мере, это главное.

В судьбах настоящих и в судьбах будущих православного христианства, — в том и заключена вся идея народа русского, в том его служение Христу и жажда подвига за Христа. Жажда эта истинная, великая и не переставаемая в народе нашем с древнейших времён, непрестанная, может быть, никогда, — и это чрезвычайно важный факт в характеристике народа нашего и государства нашего.

>Дневник писателя 1876

Народ русский в огромном большинстве своём – православен и живёт идеей православия в полноте, хотя и не разумеет эту идею отчётливо и научно.

Дневник писателя 1877

Конечно, это не научно, хотя почему бы и нет: огромный факт появления на земле Иисуса и всего, что за сим прошло, требует, по-моему, и научной разработки. А между тем, не может же погнушаться наука значением религии в человечестве, хотя бы и в виду исторического только факта, поразительного своею непрерывностью и стойкостью. Убеждение же человечества в соприкосновении мирам иным, упорное и постоянное, тоже ведь весьма значительно.

>Записная книжка

Поверьте, что нигде на Западе и даже в целом мире не найдёте вы такой широкой, такой гуманной веротерпимости, как в душе настоящего русского человека.

>Дневник писателя 1876

Без святого и драгоценного, унесённого в жизнь из воспоминаний детства, не может и жить человек.

>Дневник писателя 1877

Я того убеждения, что оскорбление народного чувства во всём, что для него есть святого – есть страшное насилие и чрезвычайная бесчеловечность.

Дневник писателя 1873

Очень может быть, что … цели всех современных предводителей прогрессивной мысли – человеколюбивы и величественны. Но зато мне вот что кажется несомненным: дай всем этим современным высшим учúтелям полную возможность разрушить старое общество и построить заново, — то выйдет такой мрак, такой хаос, нечто до того грубое, слепое и бесчеловечное, что всё здание рухнет под проклятиями человечества, прежде, чем будет завершено. Раз отвергнув Христа, ум человеческий может дойти до удивительных результатом. Это аксиома.

>Дневник писателя 1873

Если мы не имеем авторитета в вере и во Христе, то во всём заблудимся.

>Записная книжка

Грех есть смрад и смрад пройдёт. Когда воссияет солнце вполне. Грех есть дело преходящее, а Христос вечное.

В искушении дьявола слились три колоссальные мировые идеи, и вот прошло 18 веков, а труднее, то есть мудрёнее этих идей нет и их всё ещё не могут решить.

«Камни и хлебы» значит теперешний социальный вопрос, среда. Это не пророчество, это всегда было. «Чем идти-то к разорённым нищим, похожим от голодухи и притеснений скорее на зверей, чем на людей, — идти и начать проповедовать голодным воздержание от грехов, смирение, целомудрие, — не лучше ли накормить их сначала? Это будет гуманнее. И до Тебя приходили проповедовать, но Ты ведь Сын Божий, Тебя ждал весь мир с нетерпением; поступи же как высший над всеми умом и справедливостью, дай им всем пищу, обеспечь их, дай им такое устройство социальное, чтобы хлеб и порядок у них был всегда, — и тогда уже спрашивай с них греха. Тогда если согрешат, то будут неблагодарными, а теперь — с голодухи грешат. Грешно с них и спрашивать.

Ты Сын Божий, стало быть, — Ты всё можешь. Вот камни, видишь, как много. Тебе стóит только повелеть – и камни обратятся в хлебы…»

Вот 1-ая идея, которую задал злой дух Христу. Согласитесь, что с ней трудно справиться. Нынешний социализм в Европе, да и у нас, везде устраняет Христа и хлопочет прежде всего о хлебе, призывает науку и утверждает, что причиною всех бедствий человеческих, одно – нищета, борьба за существование, «среда заела».

На это Христос отвечал: «Не одним хлебом бывает жив человек», — то есть сказал аксиому и о духовном происхождении человека. Дьяволова идея могла подходить только к человеку-скоту. Христос же знал, что одним хлебом не оживишь человека. Если при том не будет жизни духовной, идеала Красоты, то затоскует человек, умрёт, с ума сойдёт, убьёт себя или пустится в языческие фантазии. А так как Христос в Себе и в Слове Своём нёс идеал Красоты, то и решил: лучше вселить в души идеал Красоты; имея его в душе все станут один другому братьями и тогда, конечно, работая друг на друга, будут и богаты. Тогда, как дай им хлеб, и они от скуки станут, пожалуй, врагами друг другу.

Но если дать и Красоту, и Хлеб вместе? Тогда будет отнят у человека труд, личность, самопожертвование своим добром ради ближнего, одним словом, отнята вся жизнь, идеал жизни.

>Письма

Христос есть Бог настолько, насколько Земля могла Бога явить.

Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо ещё непрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна – Христос. Но тут уж не философия, а вера, а вера – это красный цвет.

Слово Я есть до того великая вещь, что бессмысленно, если оно уничтожится. Тут не надо никаких доказательств. Всякое доказательство несоизмеримо. Мысль, что Я не может умереть, не доказывается, а ощущается, ощущается, как живая жизнь. Палец мой живёт и я не могу отрицать, что он существует. Точь-в-точь и я: раз сказав: я есмь, я не могу допустить себя, что я не буду, не могу никак.

Возлюбить человека, как самого себя по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на Земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный, от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек. Между тем, после появления Христа, как идеала человека во плоти, стало ясно как день, что высочайшее, последнее развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашёл, сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее употребление, которое может сделать человек из своей личности, из полноты развития своего я, — это как бы уничтожить это я, отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно. И это величайшее счастье. Таким образом, закон я сливается с законом гуманизма, и в слитии оба, и я, и все (по-видимому, это крайние противоположности), взаимно уничтоженные друг для друга, в то же самое время достигают и высшей цели своего индивидуального развития каждый особо.

Это-то и есть рай Христов. Вся история как человечества, так отчасти и каждого отдельно, есть только развитие, борьба, стремление и достижение этой цели.

Но если это цель окончательная человечества (достигнув которой, ему не надо будет развиваться, то есть достигать, бороться, прозревать при всех падениях своих идеал и вечно стремиться к нему, — стало быть, не надо будет жить), — то, следственно, человек, достигая, и оканчивает своё земное существование. Итак, человек есть на земле существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное.

Но достигать великой цели, по моему рассуждению, совершенно бессмысленно, если при достижении цели всё угасает и исчезает, то есть если не будет жизни у человека при достижении цели. Следственно, есть будущая, райская жизнь.

Какая она, где она, на какой планете, в каком центре, в окончательном ли центре, то есть в лоне всеобщего синтеза, то есть Бога? – мы не знаем. Мы знаем только одну черту будущей природы будущего существа, которое вряд ли будет и называться человеком (следовательно, и понятия мы не имеем, какими будем мы существами). Эта черта предсказана и предугадана Христом – великим и конечным идеалом всего человечества – представшем нам, по закону нашей истории, во плоти.

Федор Михайлович Достоевский принадлежит к той сравнительно небольшой части человечества, которая именуется людьми живыми, людьми, несущими в себе огонь, никогда не перестающий возгревать их души в искании Истины и следовании ей. Может быть, наилучшим фоном для изображения этих людей является другая часть человечества, о которой Господь Иисус Христос сказал Своему ученику: «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф. 8:22). Эти другие – люди мировоззренчески безразличные. Они не задумываются о душе, о нравственной ответственности перед совестью и Богом, об истине, о каком-то ином смысле жизни, кроме посюстороннего, исключительно земного, преходящего. Это те «теплохладные», о которых Писание говорит: «Извергну тебя из уст Моих» (Отк. 3:15).

Как далек от них по типу своей личности Достоевский! При всей сложности характера и нравственных проявлений своей непростой натуры это был человек, горящий исканием, ищущий святыни, высшей Правды – не философской отвлеченной истины, большей частью ни к чему не обязывающей человека, но Правды вечной, которая должна воплощаться в жизнь и сохранять человека от духовной смерти. Однако только с точки зрения вечности можно, по Достоевскому, говорить о Правде, ибо она есть Сам Бог, и потому отречение от идеи Бога неминуемо приведет человечество к гибели. В уста беса в «Братьях Карамазовых» Достоевский влагает следующие знаменательные слова: «По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, – о, слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога, то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастья и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог… а ему «все позволено»… Для Бога не существует закона! Где станет Бог – там уже место Божие! Где стану я, там сейчас же будет первое место… «все дозволено» и шабаш!» Мысль о великом значении для человека веры в Бога и бессмертие души Федор Михайлович высказывает и развивает во многих своих сочинениях и выступлениях, и она, бесспорно, заключает в себе основной стержень его жизни и творчества, источник его целожизненного, прошедшего в великих интеллектуальных и нравственных борениях богоискательства, приведшего его ко Христу и Православной Церкви.

Ф. М. Достоевский как личность, говоря о нем его же словами о человеке, «широк… слишком даже широк, я бы сузил». Но нельзя «сузить» его, иначе это уже будет не Достоевский. Поэтому, чтобы как можно меньше погрешить против него, не будем касаться «широты» его личности, давать оценку его гениальным трудам, оставим подробности его жизни и деятельности, уклонимся от анализа художественных достоинств и недостатков его произведений, умолчим даже о том колоссальном влиянии, которое имело и оказывает до сих пор его творческое наследие на все мыслящее человечество. Сейчас попытаемся, насколько это возможно, осветить только один вопрос, лежащий совсем не в горизонтальном измерении личности писателя и его творчества, а в той глубине души, из которой проистекал необыкновенно богатый поток ценностей, оставленных русским гением своим потомкам. Итак, какова основополагающая идея, точнее, дух творчества Достоевского и как можно было бы охарактеризовать его не с точки зрения земных человеческих достоинств, но sub specie aeternitatis?

Эдгар По однажды записал: «Если какой-нибудь честолюбивый человек возмечтает революционизировать одним усилием весь мир человеческой мысли, человеческого мнения и человеческого чувства, подходящий случай у него в руках – дорога к бессмертию лежит перед ним прямо, она открыта и ничем не загромождена. Все, что он должен сделать, – это написать… маленькую книгу. Заглавие ее должно быть простым – три ясных слова: «Мое обнаженное сердце». Но эта маленькая книга должна быть верна своему заглавию».

Если обратиться к истории человеческой мысли, то оказывается, что Эдгар По запоздал со своим предложением по меньшей мере на две тысячи лет. Такая книга уже написана, и она с предельной полнотой обнажила глубины сердца человеческого. Правда, эта маленькая книга называется несколько иначе – Евангелие. Оно открыло миру путь к совершенному познанию души человеческой: как ее невыразимой красоты, равной которой, по выражению Макария Египетского, нет ни на небе, ни на земле, так и того безмерного зла, которое возникло в том же сердце в силу отступления человека от Самой Истины и Жизни – Бога. Оно, Евангелие, и стало для живых духом людей источником и основой познания как своего собственного сердца, так и познания вообще человека, и создания многих «маленьких книг».

Один из весьма редких писателей, кто стал строить здание своего художественного творчества на этом основании, – Федор Михайлович Достоевский.

Что является главным предметом мысли Достоевского? На этот вопрос легко ответить – человек, его сердце, его душа. «А любил он прежде всего живую человеческую душу во всем и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением» – так говорил на могиле Достоевского 1 февраля 1881 года В. С. Соловьев.

Но человека рассматривал Достоевский не обычно, не как большинство. Он видел свою задачу не в простом изображении его жизни, всеми видимой, не в реализме, часто напоминающем натурализм, но в раскрытии самой сущности души человека, самых глубоких ее движущих начал, откуда возникают и развиваются все чувства, настроения, идеи, все поведение человека. И здесь Федор Михайлович показал себя непревзойденным психологом. Что же представляет собой человек в понимании Достоевского?

Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить основные точки зрения, которые господствовали в просвещенном обществе того времени. Их три.

1. Человек – это коварная, чувственная и эгоистическая обезьяна, несущая в себе наследие своих животных предков.

2. Человек – добр, любвеобилен, способен к самопожертвованию и т. п. Дурные качества, которые мы замечаем в человеке, не суть свойства его природы, но прямые следствия развития цивилизации, которая внесла в человека дисгармонию, отдалив его от природы, от естественной жизни.

3. Человек не зол и не добр по природе, он – чистая доска, на которую лишь социальная среда во всем многообразии ее факторов наносит соответствующие письмена.

Достоевский в существе своих воззрений очень далек от всех этих теорий. Для него противоестественна первая точка зрения, хотя, по-видимому, редко кто из писателей смог изобразить с такой силой и яркостью «дно» души человеческой, как он. Достоевский не согласен и со второй теорией, несмотря на то что сама идея неизгладимого и всегда действующего в человеке добра и правды была ведущей во всем его творчестве. В «Дневнике писателя» читаем даже такое: «Зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно». Резкую критику вызывает у Достоевского и третья теория. Он не согласен с тем, что «если общество устроить нормально, то разом и все преступления исчезнут, так как не для чего будет протестовать и все в один миг станут праведными». «Ни в каком устройстве общества, – писал он, – не избегнете зла… душа человеческая останется та же… ненормальность и грех исходят из нее самой».

У Федора Михайловича иное воззрение на человека, воззрение, которое можно назвать исходящим из Евангелия.

«Маленькая книга» – Евангелие – открыла ему тайну человека, открыла, что человек – это не обезьяна и не ангел святой, но тот образ Божий, который хотя по своей богозданной природе добр, чист, прекрасен, однако в силу грехопадения человека глубоко исказился, в результате чего на земле его сердца стали произрастать «терние и волчцы». Таким образом, в падшем человеке, природа которого теперь называется естественной, одновременно присутствуют и семена добра, и плевелы зла. В чем же спасение человека по Евангелию? В опытном познании глубокой поврежденности своей природы, личной неспособности искоренения этого зла и через то – действенное признание необходимости Христа как единственного своего Спасителя, то есть живая вера в Него. Сама эта вера возникает в человеке лишь через искреннее и постоянное понуждение себя к совершению евангельского добра и борьбу с грехом, открывающую ему его реальное бессилие и смиряющую его.

Величайшая заслуга Достоевского в том и состоит, что он не только познал свое падение, смирился и пришел через труднейшую борьбу к истинной вере во Христа, как и сам говорил: «Не как мальчик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла», – но и в том, что в необычно яркой, сильной, глубокой художественной форме раскрыл миру этот путь души. Достоевский как бы еще раз благовествовал миру христианство, и так, как, по-видимому, никто из светских писателей еще ни до, ни после него не сделал.

В смирении видит Достоевский основу для нравственного возрождения человека и для принятия его Богом и людьми. Без смирения не может быть исправления, в котором нуждаются все без исключения живущие, ибо во всех присутствует зло, и великое зло. «Если б только, – говорит Достоевский устами князя в «Униженных и оскорбленных», – могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтобы каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтобы не побоялся изложить не только то, что он боится сказать и ни за что не скажет людям, не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться».

Потому-то везде и всюду, если не прямо словом, то всей изображаемой жизнью героя, его падениями и восстаниями Достоевский призывает человека к смирению и труду над самим собой: «Смири свою гордость, гордый человек, поработай на ниве, праздный человек!» Да и как не смириться тому, кто прямо посмотрит на себя и признается честно самому себе во всем? Смирение не унижает человека, а, напротив, ставит его на твердую почву самопознания, реалистического взгляда на себя, вообще на человека, поскольку смирение и есть тот свет, благодаря которому только человек видит себя таким, каким он является на самом деле. Оно есть свидетельство великого мужества человека, не убоявшегося встретиться с самым грозным и неумолимым соперником – совестью своей. Для самолюбивого и тщеславного это не под силу. Смирение является твердой основой, солью всех добродетелей. Без него они вырождаются в лицемерие, ханжество, гордыню.

Эта мысль постоянно звучит в творчестве Достоевского. Она является для него своего рода фундаментом, на котором он строит редкий по глубине прозрения психоанализ человека. Отсюда необычайная правда изображения им внутреннего мира человека, сокровенных движений его души, его греха и падения и одновременно глубинной чистоты его и святости образа Божия. При этом никогда не чувствуется со стороны автора ни малейшего осуждения самого человека. В уста старца Зосимы Достоевский вкладывает замечательные слова. «Братья, – поучает старец, – не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле… И да не смущает вас грех людей в вашем делании, не бойтесь, что он затрет дело ваше и не даст ему совершиться. Бегите сего уныния… Помни особенно, что не можешь ничьим судьею быть. Ибо не может быть на земле судьи преступника, прежде чем сам судья не познает, что он такой же точно преступник, как и стоящий перед ним, и что он-то за преступление стоящего перед ним, может, прежде всех виноват».

Но познать-то это не так просто. Далеко не многие способны увидеть в себе, «что и он такой же точно преступник». Большинство мнит себя в общем-то хорошими. Именно потому и мир так плох. Те же, которые становятся способными увидеть, что «все виноваты за всех», видеть личную свою преступность перед внутренним законом правды и раскаиваются, – глубоко преображаются, потому что начинают видеть в себе Божию правду, Бога.

Да и что значат пред Богом все дела человеческие! Все они не более как «луковка», о которой говорит Алеше Грушенька («Братья Карамазовы»): «Всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели». То же самое говорит Алеше во сне и его праведный старец Зосима, удостоившийся чести быть на брачном пире Господнем. Старец подошел к Алеше и говорит ему: «Тоже, милый, тоже зван, зван и призван. Веселимся. Я луковку подал, вот и я здесь. И многие здесь только по луковке подали, по одной только маленькой луковке… Что наши дела?» Это состояние – действительно состояние евангельского мытаря, вышедшего из храма, по слову Самого Господа, оправданным.

Подобное же настроение мы видим и у пьяницы Мармеладова («Преступление и наказание»), когда он говорит о Страшном суде Божием: «И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных… И когда же кончит над всеми, тогда возглаголет и к нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни един из сих сам не считал себя достойным сего»… И прострет к нам руце Свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем! Тогда все поймем… и все поймут». Так изумительно переложил Достоевский начало и основу евангельского учения о спасении – «Блаженны нищии духом, яко тех есть Царство Небесное» – на язык современности: «потому что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего».

Только на этой незыблемой основе «нищеты духа» возможно достижение и цели христианской жизни – любви. Ее утверждает Евангелие как закон жизни: только в ней обещает оно благо, счастье человека и человечества. Эта любовь как сила исцеляющая, возрождающая и проповедуется Достоевским во всех, можно сказать, произведениях, к ней зовет он людей.

Не о романтической, конечно, любви идет речь. Любовь Достоевского – это жалость того же князя Мышкина к ударившему его купцу Рогожину, это сострадание к страждущему телом и душой ближнему, неосуждение его: «Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его».

Вспомним заключительную сцену из «Братьев Карамазовых», когда Ракитин, семинарист, зло радуясь, приводит Алешу к Грушеньке, надеясь увидеть позор праведника. Но позора не случилось. Напротив, Грушенька была потрясена чистой любовью – состраданием к ней Алеши. Все дурное враз исчезло у нее, когда она увидела это. «Не знаю я, – говорила она Ракитину, – не ведаю, ничего не ведаю, что он мне такое сказал, сердцу сказалось, сердце он мне перевернул… Пожалел он меня первый, единый, вот что! «Зачем ты, херувим, не приходил прежде, – обратилась она к Алеше, упав перед ним на колени, как бы в исступлении. – Я всю жизнь такого, как ты, ждала, знала, что кто-то такой придет и меня простит. Верила, что и меня кто-то полюбит, гадкую, не за один только срам!» «– Что я тебе такого сделал, – умиленно улыбаясь, ответил Алеша, нагнувшись к ней и взяв ее за руки, – луковку я тебе подал, одну самую малую луковку, только, только!» И, проговорив, сам заплакал».

Хотел Достоевский показать и показал со всей силой своего таланта, что живет Бог в человеке, живет в человеке добро, несмотря на всю ту наносную грязь, которой покрывает он себя. Хотя и не ангел человек по жизни своей, но и не злобное он животное по своей сущности. Он именно образ Божий, но падший. Потому Достоевский и не произносит суда над грешником, что видит в нем искру Божию как залог его восстания и спасения. Вот Дмитрий Карамазов, человек взбалмошный, распущенный, с нравом дерзким, необузданным. Что творится в душе этой страшной личности, кто он? Мир произнес свое окончательное суждение о нем – злодей. Но верно ли это? «Нет!» – утверждает со всей силой своей души Достоевский. И в этой душе, в глубине ее, горит, оказывается, лампада. Вот что исповедует Дмитрий Алеше, брату своему, в одной из бесед: «… мне случалось погружаться в самый глубокий позор разврата (а мне только это и случалось)… И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок, подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время вслед за чертом, но я все-таки и Твой сын, Господи, и я люблю Тебя, и ощущаю радость, без которой миру нельзя стоять и быть…».

Вот почему, в частности, так верил Достоевский в русский народ, несмотря на все его прегрешения. «Кто истинный друг человечества, – призывал он, – у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь, в которую погружен народ наш, и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты. Повторяю: судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно вздыхает… Нет, судите наш народ не по тому, что он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений».

Как желал Достоевский показать эту красоту очищенной души человеческой, этот бесценный бриллиант, который большей частью весь завален, захламлен, загажен грязью лжи, гордыни и плотоугодия, но вновь начинает сверкать, омытый слезами страданий, слезами покаяния! Достоевский убежден был, что потому и грешит человек, потому и зол он часто и дурен, что не видит красоты своей подлинной, не видит души своей настоящей. В материалах к «Бесам» находим у него такое: «Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в таком небесном блеске на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, – что это и естественно и возможно». Кириллов в «Бесах» говорит обо всех людях: «Они не хороши, потому что не знают, что они хороши. Надо им узнать, что они хороши, и все тотчас же станут хороши, все до единого». Именно об этой красоте, представшей духовно очищенному взору человека, говорил Достоевский, когда утверждал, что «красота спасет мир» («Идиот»).

Но, оказывается, красота эта спасающая, как правило, открывается человеку в страданиях, через мужественное несение им креста своего. Не случайно страдания в творчестве Достоевского занимают господствующее место, а его самого по справедливости называют художником страданий. Ими, как огнем золото, очищается душа. Они, становясь раскаянием, возрождают душу к новой жизни и оказываются тем искуплением, которого жаждет каждый человек, глубоко осознающий и переживший свои грехи, свои мерзости. И поскольку все грешны, то и страдания, по Достоевскому, необходимы всем, как пища и питие. И плохо той душе, которая не чувствует этой необходимости. «Если хотите, – пишет он в «Записной книжке», – человек должен быть глубоко несчастен, ибо тогда он будет счастлив. Если же он будет постоянно счастлив, то он тотчас же сделается глубоко несчастлив». «Горе узришь великое, – говорит старец Зосима Алеше, – и в горе сам счастлив будешь. Вот тебе завет: в горе счастье ищи». Ибо через страдания, к которым ведут иногда и страшные преступления, освобождается человек от своего внутреннего зла и его соблазнов и вновь обращается к Богу в своем сердце, спасается.

Это спасение Достоевский видит только во Христе, в Православии, в Церкви.

Христос для Достоевского не отвлеченный нравственный идеал, не абстрактная философская истина, но абсолютное, превысшее личностное Благо и совершенная Красота. Поэтому он пишет к Фонвизиной: «Если б кто доказал мне, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели со истиной». Именно потому он с таким сарказмом говорит через Алешу Карамазова о псевдопоследовании Христу: «Не могу я отдать вместо всего два рубля, а вместо «иди за Мной» ходить лишь к обедне». В таком случае действительно от Христа остается лишь «мертвый образ, которому поклоняются в церквах по праздникам, но которому нет места в жизни».

Но Христос, по глубокому убеждению Достоевского, сохранился неповрежденно лишь в Православии, в народах славянских, и особенно в русском народе. Отсюда и особенность взгляда Достоевского на русский народ как на народ-богоносец, народ, который может и должен спасти Европу – это «дорогое, – по словам Ивана Карамазова, – кладбище (давно уже кладбище, и никак не более)», а с нею и весь мир. «Все, все, чего ищет русский народ, – пишет он, – заключается для него в Православии – в одном Православии и правда и спасение народа русского»; «главнейшее предызбранное назначение народа русского в судьбах всего человечества и состоит в том, чтоб сохранившийся в Православии Божественный лик Христа, когда придет время, – явить всему миру, потерявшему свой путь».

Почему так пишет Достоевский? Разве Европа не была христианской? «В Европе, – отвечает он, – и теперь есть христиане, но зато страшно много извращенного понимания христианства» («Записная книжка»). «На Западе, – пишет он Н. Страхову (1871 год), – Христа потеряли – благодаря католицизму, и оттого Запад падает». Отсюда и роковые для Европы последствия. За год до смерти Достоевский писал: «Да она накануне падения, ваша Европа, повсеместного и общего. Муравейник, давно уже создавшийся в ней без Церкви и без Христа, с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим все общее и все абсолютное, – этот созидавшийся муравейник весь подкопан».

Причину духовного омертвения Европы Достоевский видит в извращении самых основ христианства в католичестве. Именно это привело Запад к грандиозной религиозной катастрофе в XVI веке, оно же ныне породило и великую трагедию европейской культуры. При этом Достоевский подчеркивает: «Я не про религию католическую одну говорю – но про всю идею католическую». В «Легенде о Великом Инквизиторе» Достоевский раскрывает свое понимание этой идеи. Он убежден, что католичество, по существу, отвергло Христа, поскольку отвергло важнейшую предпосылку Его учения: благовестие о свободном, и только свободном обращении человека к Богу, о свободном ответе человека на любовь Божию. Католическая церковь, по Достоевскому, стремится любыми средствами, в том числе насилием и хитростью, подчинить человека власти Рима. И эта идея исходит не из любви ко Христу, а из горделивого стремления к господству над всем человечеством. То есть цель католичества чисто земная, бездуховная, и потому ее осуществлению более всего мешает именно Христос Своею проповедью о любви и свободе как непременных условиях достижения человеком истинного блага. В уста Великого Инквизитора Достоевский вкладывает ужасное признание. «Я не хочу любви Твоей, – говорит он Христу, – потому что сам не люблю Тебя. Может быть, ты хочешь услышать нашу тайну из моих уст, так слушай же: мы не с Тобою, а с ним, вот наша тайна».

Отвергая Церковь Католическую, Достоевский в то же время решительно настаивает на необходимости Православной Церкви в качестве безусловного духовного начала жизни и носителя той истинной культуры, которую должна принести миру Россия. Протоиерей Василий Зеньковский писал: «Оцерковление всей жизни – вот тот положительный идеал, который одушевлял Достоевского и который он понимал не как внешнее подчинение всей жизни Церкви (как это именно и думало католичество), но как свободное и внутреннее усвоение жизнью во всех ее формах христианских начал». Но задолго до него то же самое говорил и В. Соловьев: «Если мы хотим одним словом обозначить тот общественный идеал, к которому пришел Достоевский, то это слово будет… Церковь» («Первая речь в память Достоевского»).

Таким образом, говоря о творчестве Достоевского, можно с несомненностью сказать, что основное его направление и дух его – евангельские (хотя с богословской точки зрения у него и были отдельные ошибочные высказывания и идеи). Как все Евангелие пронизано духом покаяния, необходимости осознания человеком своей греховности, смирения, – одним словом, духом мытаря, блудницы, разбойника, припавших со слезами раскаяния ко Христу и получивших очищение, нравственную свободу, радость и свет жизни, – так и весь дух произведений Достоевского дышит там же и тем же. Достоевский, кажется, только и пишет о «бедных людях», об «униженных и оскорбленных», о «карамазовых», о «преступлениях и наказаниях», возрождающих человека. «Возрождение, – подчеркивает митрополит Антоний (Храповицкий), – вот о чем писал Достоевский во всех своих повестях: покаяние и возрождение, грехопадение и исправление, а если нет, то ожесточенное самоубийство; только около этих настроений вращается вся жизнь всех его героев». Еще пишет он о детях. Дети везде в сочинениях Достоевского. И везде они святы, везде как ангелы Божии среди ужасного, развращенного мира. Но не детей ли и есть Царство Божие!

Замечательны последние минуты жизни Достоевского, раскрывающие нам духовное устроение автора бессмертных творений. «В 11 часов горловое кровотечение повторилось. Больной почувствовал необыкновенную слабость. Он позвал детей, взял их за руки и попросил жену прочесть притчу о блудном сыне». Это было последнее покаяние, увенчавшее далеко не простую жизнь Федора Михайловича и показавшее верность духа его творений «маленькой книге» – Евангелию.

Правильно говорил В. Соловьев в своей «Второй речи» о Достоевском: «Творят жизнь люди веры. Это те, которые называются мечтателями, утопистами, юродивыми, – они же пророки, истинно лучшие люди и вожди человечества. Такого человека мы сегодня поминаем!»

А.И. Осипов,
профессор МДА

11 ноября 1996 года в Издательстве Московской Патриархии в рамках «Издательских сред» состоялся вечер, посвященный 175-летию со дня рождения великого русского писателя Ф. М. Достоевского. Вечер организовал Отдел церковной благотворительности и социального служения Московского Патриархата, возглавляемый архиепископом Солнечногорским Сергием. С докладом о творчестве писателя-христианина выступил профессор Московской Духовной академии А. И. Осипов.

Из слов, сказанных Владимиром Соловьевым на могиле Достоевского

1 февраля 1881 года

«Любил он прежде всего живую человеческую душу во всем и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением. Приняв в свою душу всю жизненную злобу, всю тяготу и черноту жизни и преодолев все это бесконечной силой любви, Достоевский во всех своих творениях возвещал эту победу. Изведав Божественную силу в душе, пробивавшуюся через всякую человеческую немощь, Достоевский пришел к познанию Бога и Богочеловека. Действительность Бога и Христа открылась ему во внутренней силе любви и всепрощения и эту же всепрощающую благодатную силу проповедовал он как основание и для внешнего осуществления на земле того царства правды, которого он жаждал и к которому стремился всю свою жизнь».

Журнал Московской Патриархии, № 1, 1997 г.

Путеводитель ко Христу для не читавших Евангелия

Пожалуй, мало в мировой литературе писателей, которые оказывали бы такое сильнейшее влияние на умы и вызывали бы такие диаметрально противоположные оценки – от восторженного приятия до прямой ненависти, – как Ф.М. Достоевский. «Достоевский дает мне больше, чем любой научный мыслитель» (А. Эйнштейн); «Он видел человеческую душу во всем и везде» (В. Соловьев) – и «Неоспоримо и несомненно: Достоевский – гений, но это злой гений наш» (М. Горький) и ленинское «архискверный Достоевский». Да и у многих просто читателей творчество Достоевского вызывает отторжение. О том, почему это происходит и чем важны и ценны для нас произведения писателя, почему пастыри цитируют его в проповедях, а богословы упрекают в ереси, о героях романа «Идиот» и часах Раскольникова – беседуем с Татьяной Касаткиной, доктором филологических наук, председателем Комиссии по изучению творческого наследия Ф.М. Достоевского Научного совета «История мировой культуры» РАН.

Василий Перов. Портрет писателя Фёдора Михайловича Достоевского. 1872. Москва, Государственная Третьяковская галерея.

Преодолевая «насущное видимо-текущее»

– Татьяна Александровна, некоторые не любят романы Достоевского, считают его творчество чем-то болезненным. Как вы думаете, почему?

– Неприятие Достоевского не связано с тем, религиозен человек или нет, не связано с конкретной религией или конфессией. Объяснить его можно только одним: человек не готов видеть что-то дальше «насущного видимо-текущего», по определению самого Достоевского; он очень удобно устроился в этом «насущном видимо-текущем» и ничего иного знать не желает.

Кстати, именно такие читатели создали миф о «жестоком таланте», о Достоевском-истерике-параноике и прочее. И это началось еще при жизни писателя. Но заметим, что это, как правило, всё равно не равнодушные к Достоевскому люди. И даже очень не равнодушные!

– Мне доводилось встречаться с потомками священномученика Философа (Орнатского). Они свидетельствовали, что отец Философ любил Достоевского. Другой святой ХХ века – преподобный Иустин (Попович) – даже написал книгу «Философия и религия Достоевского». Получается, святые что-то находили для себя в его сочинениях?

– Не просто «что-то находили»: преподобный Иустин (Попович), например, прямо называет писателя своим учителем. Так что Достоевский – учитель святых ХХ века.

– Чему же Достоевский их учил?

– Тому же, чему Достоевский учит любого читателя: Богообщению. Тому, чтобы мы в каждом человеке видели образ Божий, видели Христа, а если речь о женщине – то Божию Матерь. Тому, чтобы мы в каждой сиюминутной сцене различали ее евангельскую первооснову, библейскую первооснову. Библию писатель устами своего персонажа старца Зосимы назвал «изваянием мира и характеров человеческих». Вот представьте себе: стоит Библия в центре мироздания как некое изваяние, а вокруг нее то, что писатель называл «насущным видимо-текущим».

Но тут можно поставить вопрос: чем такое мировидение отличается от языческого? Ведь любая языческая религия – это тоже «священная история», и каждый ее последователь в своей жизни осуществляет, оживляет и вновь дает быть сценам той, однажды бывшей «священной истории». А различие между тем радикальное.

– В чем же именно это различие?

– В языческих религиях история кончается вместе с этой «священной историей», произошедшей «в начале», а по сути – за пределами времен. То есть вообще никакой истории, кроме «священной», собственно, нет. Всё остальное – только ее воспроизведение. И человек может только дать вновь быть, явиться (лучше или хуже – в зависимости от качеств места его присутствия) тому, что уже было когда-то, потому что мир стоит только тем, что это бывшее всё время воспроизводится – такой постоянный круг времени вокруг «начала времен».

А христианская история совсем иная: это вечность, вошедшая во время, благодаря чему впервые история начинает разворачиваться во времени. История присутствия Христова в мире не повторяется, не возобновляется – она длится. И человек, который заново в своей жизни переживает евангельскую историю, не должен ее повторять – он должен ее трансформировать. Потому что слишком много ответов в евангельской истории от человека не было получено. Слишком много шагов навстречу Богу не было сделано. Вот о чем пишет Достоевский.

Итак, от нас ожидается ответ.

– Какой ответ должен дать человек?

– Старец Зосима говорит: «Жизнь есть рай». А в черновиках писателя мы встретим даже еще более радикальное: «Жизнь есть рай, ключи у нас». И в чем только не обвиняли Достоевского в связи с этими словами богословы – в том числе и в пелагианстве: якобы спасение зависит только от человека. А ведь у Достоевского совсем не об этом речь.

Христос Свой шаг навстречу человеку сделал и теперь ждет от него ответного шага – об этом всё творчество Достоевского

Старец Зосима говорит о ситуации, когда Христос уже Свой шаг навстречу человеку сделал и теперь ждет от него ответного шага. Ждет, потому что Бог никого не принуждает, никого не насилует. «Се, стою при дверех и толку: аще кто услышит глас Мой и отверзет двери, вниду к нему и вечеряю с ним» (Откр. 3: 20). Ждет, отворит ли Ему человек дверь или не отворит. А Он от этой двери не отойдет. Вот об этом всё творчество – и не только всё творчество, но – всё мировидение Достоевского.

– Не могли бы вы проиллюстрировать вашу мысль каким-то конкретным примером?

Татьяна Касаткина – У Достоевского есть замечательное письмо, написанное в связи с историей Корниловой – 20-летней беременной мачехи, которая выбросила из окошка свою шестилетнюю падчерицу и потом отправилась доносить на себя в полицию. Девочка не разбилась, но Корнилову осудили на Сибирь. Достоевский передает эту историю в «Дневнике писателя» и высказывает догадку: а не мог ли такой поступок быть связан с тем, что можно назвать «аффектом беременности»? И если так, то дело Корниловой необходимо пересмотреть. Некто К.И. Масляников, почитатель Достоевского, служивший как раз в ведомстве, которое могло инициировать пересмотр дела, принял горячее участие в судьбе молодой женщины и завязал переписку с Достоевским в связи с этим. В одном из писем он по пунктам перечисляет, что он сделал. Достоевский отвечает ему таким же деловым письмом, по пунктам и вдруг в конце внезапно и неожиданно добавляет: «В Иерусалиме была купель Вифезда. И расслабленный жаловался Христу, что уже долго ждет и живет у купели, но не имеет человека, который опустил бы его в купель, когда возмутится вода». И дальше: «По смыслу письма Вашего, таким человеком у нашей больной хотите быть Вы. Не пропустите же момента, когда возмутится вода, а я тоже буду действовать до конца».

Здесь идеально выражено то, как Достоевский строит образ человека в своих романах и как он видит человека в реальности: это мгновенное соотнесение с евангельской ситуацией. И заметим, в евангельской ситуации больной так и не нашел своего человека, и ему пришлось дожидаться Христа – Бога и Человека одновременно. То есть в Евангелии с Богом никто не захотел сотрудничать для того, чтобы этого конкретного человека спасти. А здесь ситуация радикально меняется: Господу находится человек, который хочет сотрудничать с Ним для того, чтобы исцелить эту больную. Вот об этом весь Достоевский.

Отворачиваются от Достоевского те, кто не хочет видеть, как возникают евангельские точки отсчета для любого события

Поэтому отворачиваются от Достоевского те, кто не хочет видеть разверзающиеся бездны: открываются те самые «концы и начала», которые для человека в «насущном видимо-текущем», как пишет Достоевский, нечто «все еще фантастическое». Возникают совсем другие точки отсчета для любого события: оно вдруг оценивается совсем не в той перспективе, в какой человек его привык оценивать и в какой ему удобно его оценивать. Мы на всё начинаем смотреть с точки зрения вечности, а от такой перемены ракурса можно, конечно, и заболеть.

Христос – страсть жизни

– А был ли писатель православным, ведь некоторые богословы видели в его рассуждениях нечто еретическое?

Ф. М. Достоевский, 1879 – Достоевский был православным, но мне очень не нравится, когда слово «православный» употребляют вот так: православный – и всё. Я бы все-таки говорила о Достоевском как о «православном христианине», и на слове «христианин» сделала бы ударение. Потому что для Достоевского самое главное – что Христос присутствует здесь всякую минуту.

Достоевский именно о насущной, живой, каждого человека затрагивающей христологии и мариологии. А по свидетельству практически всех, кто тогда занимался догматическим богословием (и по свидетельству многих из тех, кто сейчас им занимается), это живое знание в системе догматического богословия отсутствовало. Без этого живого знания Христа XIX век и стал веком позитивизма – в России тоже.

Есть замечательная книжка итальянского автора Диво Барсотти, кстати, католического священника, – «Достоевский: Христос – страсть жизни». Это очень верное название. У Достоевского Христос – страсть жизни. Бунин сказал грубо: «У Достоевского Христос каждой бочке затычка». Достоевский – страстный христианин, и он, безусловно, православный, потому что он абсолютно точен в изложении того, как строится соединение человека с Богом.

Обвиняющие Достоевского в пелагианстве не учитывают, что для него Христос – это презумпция всякого действия героев

Другое дело, что богословы, читая Достоевского, воспринимают чаще всего дискурс – а тут мы слышим голоса героев, вовсе не автора. А если не проводить различия между голосами автора и героев или не понимать, что у Достоевского мы сталкиваемся с чем-то более сложным, чем некое прямолинейное высказывание, можно прийти к ошибочным выводам. Один из самых ярких примеров – обвинение писателя в пелагианстве. Но обвиняющие не учитывают того, что для писателя Христос – это презумпция мира, и шаг, сделанный Христом, – это презумпция всякого действия героев (слово «презумпция» я употребляю в его исходном значении: лат. praesumptio – «упреждение, предвосхищение»).

– Достоевский оставался в художественном цеху до последнего росчерка пера, а писал, получается, о духовном?

– Это не единственный случай в мировой литературе. Вы можете сказать, что Данте, например, писал о чем-то другом? Хотя нам понять Данте довольно сложно: мы знаем «Божественную комедию» по переводу, а в оригинале ее текст проще по языку и в нем говорится о многом грубее, более «в лоб».

Но любой гений, собственно, почему гений? Есть два значения этого слова: одно употреблялось на рубеже XVIII–XIX и в начале XIX века, а другое – на рубеже XIX–XX веков. Пушкин говорит: «Мой гений», а И. Северянин уже стишок пишет: «Я, гений Игорь Северянин…» (1912).

– Поясните, пожалуйста, в чем разница.

– «Мой гений» – это кто-то, кто ко мне приходит, для кого я просто перо – орудие письма, кого я должен дослышать, мы творим вместе.

«Я гений» – это уже нечто совсем иное, это замкнутая на себе индивидуальность, которая ничего большего, чем весть о себе, нам дать и не может. Хотя и это интересно, как интересна весть о любом человеке, но это совсем другой уровень литературы.

Так вот, Достоевский (как любой гений) потому гений, что в нем присутствует гений: то есть мгновенно и мощно устанавливается связь между временным и вечным.

Кстати, Александр Блок написал как-то совершенно замечательную вещь – заметим: работая над исторической поэмой «Возмездие». Думая о том, как он ее будет строить, Блок записывает: «Самое главное для писателя – это установить связь между временным и вневременным».

– Достоевского чтило мыслящее, пишущее, богословствующее духовенство. Это единственный писатель, цитаты из которого мне доводилось слышать в проповедях с амвона, причем от разных священников.

– Митрополит Антоний (Храповицкий) даже считал, что в какой-то мере Алеша Карамазов списан с него.

Илья Глазунов. К роману Братья Карамазовы. Триптих (фрагмент). 1983 Вопрос в том, ставит ли автор себе именно задачу воздействия вовне. Например, творчество Пушкина – это абсолютно идеальная поэтическая форма. Всё, что происходит, происходит внутри того универсума, который Пушкин создает. А Достоевский создает нечто иное. Он вообще пишет не для того, чтобы рассказать какую-то историю, – он пишет для того, чтобы изменить мир.

Между прочим, Л. Толстой делает то же самое, правда, «работает» на совершенно другом уровне – он «работает» с моралью. А Достоевский «работает» именно с религией, если мы понимаем под религией буквально связь между человеком и Богом. Толстой «работает» на душевном уровне, а Достоевский – на духовном. И поскольку Достоевский себе это ставит именно целью и поскольку у Достоевского действительно основой его личности становится любовь ко Христу, которую он и транслирует через любой свой текст, то происходит удивительная вещь: в ХХ веке он становится путеводителем ко Христу для людей, которые не читали Евангелия.

Многие из поколения ныне служащего духовенства – это люди, которые пришли в Церковь благодаря Достоевскому

Вы сказали, что Достоевского цитируют в проповедях. Очень многие из поколения ныне служащего духовенства – это люди, которые пришли в Церковь благодаря Достоевскому.

В 1970-е годы, когда в храмы вдруг пришла молодежь, многие на вопрос: «Почему?» – отвечали: «Читал Достоевского». Тогда, кстати, Достоевского «разрешили». Между прочим, это была радикальная ошибка советской власти. Если она хотела сохраниться, надо было «запрещать» Достоевского дальше.

Оказывается, читая Достоевского, невозможно не прийти в Церковь. Поэтому довольно смешно слышать слова: «У нас есть Псалтирь, и нам никакой художественной литературы не надо». Текст Достоевского перенасыщен скрытыми цитатами из Библии: это тот самый двигатель, мотор каждой сцены, который трансформирует ее из «насущного видимо-текущего» в исходную евангельскую сцену. Достоевский вдруг начинает говорить с душой о том, от чего она давно уже была оторвана, и учит восстанавливать эту связь.

Зачем Бог послал идиота?

– Знаю, что на многих оказал значительное влияние и многими особенно любим роман «Идиот».

– Кстати, когда роман был напечатан, на него сразу обрушился чудовищный шквал критики – и рецензий, и пародий, и издевательств… Потому что текст был совершенно неадекватно прочитан. Современникам Достоевского были привычны сочинения, к примеру, Николая Успенского с его прямой критикой действительности с демократических позиций, без каких-либо духовных нагрузок. Достоевского начали ценить на рубеже XIX–XX веков дети его первых читателей.

О чем, собственно, роман «Идиот»? О присутствии Бога в человеке в том мире, который вполне себе живет без Бога и которому Он как бы и не нужен.

Каждый, с кем князь Мышкин знакомится, думает про него: «Мне его прямо Бог послал». Но для чего его им «Бог послал»?

Интересно, что в начале романа каждый, с кем князь Мышкин знакомится, думает про него: «Мне его прямо Бог послал». Но для чего его им «Бог послал»? Генералу Епанчину, например, его «Бог послал» для того, чтобы можно было улизнуть от объяснения с женой… И другим в том же духе. Получается, что эти люди Бога вспоминают и Бога используют исключительно в своих мелких даже не делах, а делишках. Это современное состояние общества, его адекватный срез. Степан Трофимович в романе «Бесы» скажет, когда ему поднесут Евангелие: «Да, я его освежил в памяти недавно, двадцать лет назад читал и вот освежил недавно по замечательной книге Ренана». Речь идет о книге французского философа и историка Э. Ренана «Жизнь Иисуса». О чем она? Как раз о Христе – только человеке. О Христе в Его принципиальной небожественности. Это взгляд откуда-то сбоку, абсолютно не в присутствии Христа, не в вовлеченности в отношения с Ним. И Достоевский в романе «Идиот» этот взгляд воспроизводит.

Иннокентий Смоктуновский в роли князя Мышкина Совершенно неслучайно именно воздействие романа «Идиот» оказалось самым радикальным в безбожном Советском Союзе. Говорят, что во время каждого показа культового спектакля Г. Товстоногова «Идиот» (1957; 2-я редакция – 1966) возле театра дежурили машины «Скорой помощи»: у людей сердце не выдерживало. Они начинали вдруг видеть в человеке то, что давно запрещено было видеть.

Достоевский написал – за много лет до того! – книгу, которая для ситуации семидесяти лет отсутствия Евангелия, вообще отсутствия Бога в сознании людей оказалась абсолютно адекватной состоянию общества. Она к нему заподлицо просто подошла. И встроившись, абсолютно трансформировала это общество изнутри.

– А главный герой – кто он такой? Идиот или…?

– Это человек, который постоянно разрушает чаяния других. Но что именно он разрушает? Вот это уютное устойчивое пребывание в «насущном видимо-текущем».

О князя Мышкина все спотыкаются. Но не споткнувшись, не выпавши из лузы, не выскочив из желоба, особо никуда не побежишь. И не удалось бы человеческое становление. Происходит трагедия – как всегда, когда людей из теплой жижи «насущного видимо-текущего» так или иначе извлекают. Недаром, кстати, посещением Бога называли какие-то крайне неприятные события в жизни.

– А Настасья Филипповна?

– Это человек, который себя выбирает. Почему она сбежала от князя Мышкина, из-под венца? После вполне определенного возгласа из толпы: «“За такую княгиню я бы душу продал! “Ценою жизни ночь мою!” – вскричал какой-то канцелярист». «Ценою жизни ночь мою» – цитата из «Египетских ночей» Пушкина.

Пушкинские аллюзии очень важны в романе «Идиот»

Вообще Пушкиным пронизан весь роман. Вспомните, как князь Мышкин говорит о Рогожине: «Мы с ним Пушкина читали, всего прочли». Это указание читателю, на каком фоне надо воспринимать роман.

А что там, в «Египетских ночах»? Клеопатра бросает вызов своим обожателям: «Кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?» Достоевский глубоко понимал этот пушкинский текст. Еще в начале 1860-х годов он написал статью, поводом для которой стал скандал: некая дама решилась прочесть «Египетские ночи» со сцены на каком-то литературном вечере, и началась ее травля в прессе. Достоевский за даму заступился и объяснил, что в пушкинском тексте нет ничего «клубничного». Что он вообще не про то. Он про ужас того мира, в котором человек становится по сути уже живым трупом, нуждающимся в острых подпитках чем-то необычным, потому что всё – скука. Всё скука, если над миром крышка вместо распахнутого Неба. И все от того, что в человеке растленна душа и порвана связь с духом.

Настасье Филипповне бросают в лицо: «Ты, милочка, – Клеопатра. Я готов, пожалуйста, “ценою жизни ночь твою”». Перед ней ставят зеркало, в котором она видит себя Клеопатрой – а это символ красоты, которая ведет в смерть, красоты хищной. И она бежит от князя к Рогожину, чтобы стать жертвой, а не пауком-пожирателем. Вот какой перед ней был выбор: либо ты Клеопатра, либо ты жертва невинная.

Но для того, чтобы прочесть роман таким, каким его задумал Достоевский, нужно уловить и понять все аллюзии в нем.

Ошибка Раскольникова

– Роман «Преступление и наказание» знаком всем – хотя бы потому, что его «проходят» в школе. Вопрос по роману: в чем, по вашему мнению, ошибся Раскольников?

И.Грабарь «Раскольников на площади» Иллюстрация к роману Ф.М.Достоевского «Преступление и наказание» 1894 – Раскольников ошибся только в одном – в средствах. Помните, у него были часы – от папеньки? А на часах – глобус. Вот его наследство. Вот его держава: вся земля. И он чувствует ответственность за весь мир.

Раскольников на протяжении всего романа только и делает, что всем раздает деньги

Раскольников и живет с чувством ответственности за всё. Это герой, который на протяжении всего романа только и делает, что всем раздает деньги. Нищий молодой человек, у которого нет денег! А он занят – распределением. Причем это деньги, полученные или от заклада отцовских часов, или из пенсиона матери, который она тоже за отца получает. Выходит, что у него нет ничего своего – всё от отца. И то, что от отца, всегда находится ровно в нужном для той или иной ситуации количестве: 20 копеек полицейскому, чтобы отвезти девочку с бульвара домой, 25 рублей на похороны Мармеладова… А все деньги, которые он сам «добыл», оказываются ни на что не нужными – их можно разве что под камнем спрятать.

Эти часы – глубокий символ. Это и глобус, держава-вселенная, которую Кто-то держит в руке, – так же, как и Раскольников держит в руке, но это одновременно и рука Того, Кто держит все «концы и начала». Это открытая вселенная, куда постоянно поступает неисчислимая благодать. Но это и часовой механизм. А что такое часовой механизм? Что такое вообще время? Для того, чтобы войти в следующую минуту, надо вытеснить куда-то предыдущую. То есть это то, что постоянно пожирает само себя, чтобы возобновиться. Это закрытая вселенная, уроборос – змея, пожирающая свой хвост: это вечное перераспределение того, что есть.

И Раскольников так и думает: какой-то Бог «не способный»: и в мире творится непонятно что, и сон плохой (папа во сне тоже не способен оказался ни защитить лошаденку, ни остановить ее убийц) – значит, надо самому действовать. А как может человек действовать сам в мире? – Только одним способом. Если мир замкнут, то, чтобы кому-то дать, надо у кого-то взять. Начинает работать принцип перераспределения, перекройки – принцип нищеты, а не изобилия.

Вот в чем ошибка Раскольникова! Он действительно за всё отвечает, но он решил, что он за всё отвечает в замкнутом мире, а не в мире, открытом для принятия благодати, – то есть что он перераспределитель, а не посредник и передатчик.

– Он потерял связь с отцом?

– Да, он потерял связь с отцом. Попробовал как-то перераспределить то, что имелось, и оказалось, что это совсем не работает. Вот и получается: «Я себя убил, а не старушонку».

А потом через весь роман идет медленное и постепенное восстановление в нем первоначального облика Христова.

Последние слова романа удивительны: «Но тут уж начинается новая история, история постепенного обновления человека, история постепенного перерождения его, постепенного перехода из одного мира в другой, знакомства с новою, доселе совершенно неведомою действительностью». Что произошло? Метанойя, перемена ума. И это значит – полная перемена всего, перемена видения мира и его связей. Примерно то же происходит и с читателем Достоевского.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *